Выбрать главу
Всё завертелось в дикой карусели, а негры вырастают из песка, — на них тюки, как облака, осели, на них папахи, словно облака, ремни скрипучи, сапоги скрипучи, по-львиному оскалены клыки, и галифе лиловые, как тучи, и лица голубые велики, и падая и снова вырастая, хрипят, а дышат пылью золотой — их всех несет жары струя густая по Африке, огнями залитой. Песок течет, дымясь и высыхая, тюками душит, солнце пепелит, и закружилась Африка глухая, ни жить, ни петь, ни плакать не велит. За что такая страшная расплата? Добычин бредит неграми, жарой… Открыл глаза — четвертая палата, сиделка дремлет, пахнет камфарой. На столике стакан воды отварной… Немного воздуха, глоток питья — и снова бестолочь и дым угарный и, может, полминуты забытья. И снова в мире грохота и воя живет каким-то ужасом одним — опять одно и то же бредовое, огромное, и гонятся за ним. Он падает, Добычин, уползая в кустарники колючие… Рывком за ним летит пятнистая борзая и по земле волочит языком и нюхает. Брыластая, сухая, с тяжелым клокотанием дыша, глазами то горя, то потухая, найдет его звериная душа. Нашла его. Захохотала хрипло, залаяла собачья голова… Язык висит, а на язык прилипла какая-то поганая трава. Глядит в глаза. Несет невыносимой, зловонной, тошнотворной беленой, — вонючее, как трупное, — и псиной. Нельзя дышать. И брызгает слюной. Ужели жизни близко увяданье? Погибель непонятна и глупа, и на собачье злобное рыданье бежит осатанелая толпа. Уже алеет небо голубое, всё жарче солнечное колесо, и вяжут белокурые ковбои Добычина волосяным лассо. Его волочат по корням еловым и бьют прикладами наперебой, он — не Добычин, он — с лицом лиловым, с отпяченной и жирною губой. Он африканец, раб и чернокожий, он — бедный трус, а белые смелы… Он кожею на белых непохожий, и только зубы у него белы. И волосы тяжелые курчавы, на кулаки его пошел свинец, под небом Африки его начало, и здесь, в Америке, его конец. Покрыто тело страха острым зудом, прощай, земля… Его зовут: идем! Ведут судить и судят самосудом — и судят Линча старого судом. За то, что черен — по причине этой… И он идет — в глазах его круги, — в бекешу золотистую одетый, в шевровые обутый сапоги. Нога болит — портянкой, видно, стерта, немного жмут нагрудные ремни, застегнута на горле гимнастерка, — ему велят: — Скорее расстегни… Петля готова. Сук дубовый тоже, наверно, тело выдержит — хорош. И вешают. И по лиловой коже еще бежит веселой зыбью дрожь. В последний раз сквозь листья вырезные, дубовые, сквозь облака сквозные в небесную глядит голубизну, где нет людей ни черных и ни белых, где ничего не знают о пределах, где солнце опускается ко сну. Но петля душит… Воздуха и света! Оставьте жить!.. И нет земли у ног, и каплют слезы маленькие с веток, кругом темно, и хрустнул позвонок… За что такая страшная расплата? Добычин бредит неграми, жарой… Открыл глаза — четвертая палата, сиделка дремлет, пахнет камфарой. Недели две Добычина носила, кружила бесноватая, звеня, сыпного тифа пламенная сила по берегам безумья и огня. Недели две боролась молодая Добычина старательная плоть с погибелью, тоскуя, увядая, и все-таки хотела побороть. Недели две — две вечности летели, огромные, пылающие, две… Всё Африка, всё негры, всё метели, в больной его кружились голове. И этот бред единый образ выжег соединил, как цельное, в одно всё, что Добычин вычитал из книжек, из «Дяди Тома хижины» давно. И только негры. Будто для парада, прошли перед Добычиным они, обутые в шевровые — что надо… Одетые в бекеши и ремни. В кавалерийских шерстяных рубахах — всё было настоящее добро: оружие и звезды на папахах, кавказское на саблях серебро. И, всем понятиям противореча, прошли они тяжелою стеной, по-видимому, та ночная встреча была тому единственной виной (когда в тифу, в дыму, в буране резком он шел домой и чувствовал: горю… И встретил негра (верить ли?) на Невском, одетого, как выше говорю). Знать, потому и не было покоя Добычину и за полночь и в ночь, хотя, по правде, зрелище такое, пожалуй, и здоровому невмочь. На самом деле — ночью, в Петрограде, в метелицу (запомнится навек) в бряцающем воинственном наряде громадный чернокожий человек, (У нас в России — волки, снег и Волга, дожди растят мохнатую траву, леса…) Добычин сомневался долго, что он такое видел наяву. До самой выписки из лазарета станковая, цветиста, тяжела, молниеносная картина эта в его воображении жила. Чем ближе дело шло к выздоровленью, надоедали доктора, кровать, по твердому душевному веленью, он знал, что — буду это рисовать, что скоро… скоро… Через две недели я нарисую эту хоть одну про негра, уходящего в метели, в Россию сумрачную, на войну. Он вышел из больницы. Стало таять. Есть теплота в небесной синеве. Уже весна, как раньше, золотая и полыньи всё шире на Неве. Всё зимнее и злое забывая, весна, весна — как весело с тобой! И хлюпает, и брызжет мостовая, и всё же хорошо на мостовой. Опять гадаю о поездке дальней до берегов озер или морей, о девушке моей сентиментальной, о самой лучшей участи моей. Веду свою весеннюю беседу и забываю, льдинками звеня, что из-за лени к морю не поеду, что разлюбила девушка меня.