Одному интервьюеру восемнадцать лет; смешливая девочка, только-только закончила школу, все еще живет с родителями и действительно хочет рассказать мне о своей новорожденной сестренке. Другой уже в летах и нервозен и совершенно не похож на юную журналистку со значком Элвиса на груди, минуту назад покинувшую комнату. Значительная часть этой публики — женщины с невзрачной наружностью. Они меня поражают рассказами о наркотиках, многочисленных разводах или неожиданными замечаниями типа «Ну, в таких-то делах я разбираюсь. Меня саму изнасиловали еще в детстве».
Интервьюеры эти украдкой рассматривают меня, стремглав убегают и потом описывают в своих газетах: раскованный… типичный представитель интеллектуальной элиты… очки в роговой оправе… простодушный… уклончивый… вежливый, но отчужденный… дружелюбный, но сдержанный… моложе, чем я ожидала… более рослый, чем я ожидала… меньше ростом, чем я ожидала… средних лет… очень здоровый и бодрый… немного бледный… застенчивый… высокомерный… стопроцентный американец…
Меня это не волнует. Я давным-давно усвоил, что газетная страница — не зеркало и только иногда витрина.
Однако я нередко думаю: не грех бы и мне порассказать о них. Я бы это сделал лучше, чем они, вогнал бы их в краску, написав, как они чешут в затылке, как небрежно роняют блокноты, как проливают кофе, как перевирают названия моих книг: «Верхом на красном петухе», «Верхом на железном чудище», «Большой базар в поезде», «Моя тайная жизнь». А простоватый коротышка из Крайстчерча (Новая Зеландия), похваливший меня за «Уолдена» (вместо «Уолдо»)! К тому же записывающее устройство сплошь и рядом отказывается записывать. Это неизменно сопровождается одним и тем же комментарием: «Я всегда боялся (боялась), что диктофон сломается». Очень часто интервьюерша приходит с опозданием и начинает оправдываться: дома большие неприятности (больной ребенок, хворающие родители, несчастье с любимой собачкой). Их обкусанные ногти, их трогательное восхищение, их плохо скрываемая злость или зависть, их грусть, их сетования на жесткие редакционные сроки… И это еще не все. «Сколько нужно времени, чтобы написать книгу?» «Вы уважаете своих героев?» «А что труднее сочинять — художественную прозу или документальную?»
И все-таки я не могу вычеркнуть из памяти их жалкий вид, их пластиковые кейсы, их усталость, их туфли — особенно их туфли, растоптанные до такой степени, что они уже похожи не на обувь, а на изуродованные человеческие ноги. В конце концов я решаю ничего не делать, не писать ни о ком, потому что каждый из них слишком много работает и слишком мало получает.
Только тут послышался шум воды в туалете, похожий на звук неудавшегося взрыва. Стукнула дверь, я поднял глаза и узрел Эррил Джинкинс. Все это время моя гостья отсутствовала. Теперь она возвратилась в гостиную, и поблагодарила меня, и пошевелила пальцами (я догадался, что они еще влажные), и опустилась в кресло все с тем же неторопливым достоинством.
— Славное жилье, — проговорила она.
Мне достался номер люкс, и я уже готов был ей это сказать, но специально сбавил скорость, чтобы литературный поденщик, появись здесь таковой, успел бы записать, как делала сейчас она: Роскошные апартаменты… глубокие кресла… обои с узорами… подписные гравюры местных художников… цветы… восточные ковры… вид на залив… медная зрительная труба…
— Я его не выбирал, — ответил я, презирая себя за то, что опускаюсь до объяснений. — Они сами мне его отвели.
— Я здесь уже бывала, — сказала Эррил Джинкинс.
Я пристально на нее посмотрел. Врет, наверное?
— У Джона Ле Карре.
Она прищурилась, улыбнулась и огляделась по сторонам.
— Странная вещь — комнаты в отелях. Меня они возбуждают.
Джинкинс все еще с жадностью рассматривала гостиную.
— Он меня просто уморил, — продолжала она. — Настаивал, чтобы я звала его Дэвидом.