— Налить еще?
— Не буду. Не хочу. Я знаю, когда надо остановиться. — Она говорила это, судорожно роясь в своей сумочке.
— Плачу я. Таков уговор.
— Нет, — возразила Ютта, продолжая копаться в сумке. Потом начала плакать, это был совершенно внезапный взрыв, лицо ее сморщилось, страх в глазах сменился величайшим страданием. Слезы текли по щекам, а она все рылась в сумке, перекладывая с места на место щетку для волос, компактную пудру, авторучки и кучу билетов. Этих слез я и боялся весь вечер. Невыразимо жалобных. Наконец она проговорила голосом, больным от горя:
— Господи, я потеряла свою кредитную карточку!
— Дай поищу, — сказал я и, взяв сумку, перебрал все, что там было. С какой же тоской смотрел я на эти знававшие лучшие времена вещицы: на поцарапанную пудреницу и кошелек со сломанным замком, на волосы, зацепившиеся за щетку, измазанные чернилами шариковые ручки, билеты, давно использованные, проштампованные, прокомпостированные, просроченные. Все эти поезда, везущие на работу, вся эта борьба… А она, пока я занимался поисками, сидела беспомощная, плачущая и даже после того, как я нашел карточку, выглядела столь же несчастной.
Мы опять немножко поспорили по поводу счета, я еще раз напомнил ей, что все заранее обговорено, и вручил официанту свою кредитную карточку. Вернувшись, тот сказал:
— Мне еще в прошлый раз, когда вы здесь были, хотелось спросить: вы писатель?
— Писатель.
— Завидую вам. Вот такая жизнь мне по душе. Я сам люблю путешествовать. Объездил всю Европу, но, наверное, с вашей точки зрения, это ненастоящее путешествие. Собираетесь снова куда-нибудь?
— Не знаю.
Ютта поглядела на официанта:
— Это значит «Собираюсь».
На улице я сказал:
— Интересно, видел он, как я плачу, или нет.
— Убеждена, что видел.
Она прошла чуть-чуть вперед, потом повернулась ко мне и выпалила на одном дыхании тоном завзятой сплетницы:
— Андреас Форлауфер, знаменитый писатель, вчера вечером сидел за восьмым столом и ревел белугой. Представляете?
Мне стало смешно, я расхохотался, и это все спасло. Ее язвительность будто доказывала, что она не может произнести ничего оскорбительного в мой адрес. Мы превосходно понимали друг друга, и для этого не требовались нежные слова. Существовало что-то неколебимое, нерушимое, связывавшее нас воедино.
— Жена его тем временем делала то же самое, — сказал я. — Пари держу, что это он заставил ее плакать.
Смех Ютты принес мне истинную радость, и мы двинулись под фонарными столбами через парк, не произнося больше ни слова, только крепко держась друг за друга, чтобы не поскользнуться, потому как оба были сильно нетрезвы, а на улице похолодало. На дорожке поблескивал лед, мелкие лужицы замерзли. Плечом к плечу, успокаивая и поддерживая друг дружку, мы медленно торили сквозь ночь свой путь к дому. Ночь была холодная, зимняя и ясная. Кристаллы льда под ногами, иней, покрывший траву, даже звезды и ледяная луна, иногда прячущаяся за тучей, казались неслучайными в облике этого мрачного, скованного морозом города.
Войдя в дом и топая ботинками, чтобы согреть ноги, я испытал гордое, почти возвышенное чувство удовлетворения, потому что дом был большой и прочный, четыре этажа, десять комнат, заставленных мебелью, увешанных картинами. Резкие запахи натертого воском пола и средства для чистки меди, застоявшиеся ароматы сгоревших свечей и кожаных переплетов, экзотические ковры, казалось, наделяли общую картину еще более значительным содержанием. Внушали мысль о трофеях, о почти двадцатилетнем накапливании любви и труда, о том, что все вокруг взялось из доходов, приносимых моим писательством, все возникло из тоненькой струйки чернил. Тем не менее над домом витала какая-то тень. Отчасти, должно быть, потому, что наступило тревожное ночное время, отчасти из-за моего состояния. Меня охватил вдруг страх пустоты, словно я вошел в собственный склеп.
Мы стояли молча, все еще не отдышавшись после разреженного морозного воздуха, глядя друг на друга с немой мольбой, будто боясь заговорить.
Наконец она сказала:
— Тут осталось еще полбутылки шампанского.
— Осталась бутылка с засунутым в горлышко ножом.
— Вино выдохнется, если ты его не выпьешь.
— Бог с ним, — отмахнулся я. — Мне надо очень рано встать. Часов, думаю, в шесть.
— Ну ты даешь! В шесть часов? Это же полный сдвиг по фазе!
Как я любил, когда она говорила со мной на своем непереводимом языке!
Она пошла в ванную вниз, я поднялся наверх, и в течение последующих десяти примерно минут вода циркулировала по дому туда-сюда, в стенах шумели потоки и били фонтаны.