— Нет ничего легче. Я хочу сидеть и работать в комнате на верхнем этаже, дожидаясь прихода детей из школы. Потом хочу смотреть вместе с ними телевизор и слышать, как они хохочут. И приготовить обед для жены, которая вернется домой около половины седьмого. Позже, когда дети уже лягут, хочу пропустить с женой по стаканчику и поговорить о том, как прошел день.
Одной из сильных сторон характера доктора Милкреест была способность сохранять хладнокровие; она и сейчас слушала меня с непроницаемым лицом, не выражая никаких эмоций. Только глаза поблескивали, излучая недоумение и любопытство одновременно. Мой короткий монолог, безусловно, ее заинтересовал — своей внезапностью, непредсказуемостью, любовью, в нем прозвучавшей.
— Это прошлое, да? — сказала она спокойно.
— Конечно прошлое. Вы спросили, чего я хочу. Я хочу, чтобы на дворе стоял семьдесят восьмой год.
— Но вы ведь сами все бросили. Разве не так?
— Не могу вспомнить, что к этому привело. Просто в один прекрасный день мы решили разойтись. Потом настало время, когда мне пришлось уехать.
— Вы говорили, что решение было общим.
— Я это говорил?
Она пристально на меня посмотрела, словно разочарованная тем, что я позабыл столь простую вещь.
— Расставание оказалось ужасным. Я проснулся, зная, что сегодня покину дом. Ощущение было такое, будто меня на заре поставили к стенке. Были слезы, но никаких взаимных обвинений. Только тоска.
— Вы говорите, вас как будто поставили к стенке. Вы почувствовали, что умерли?
— Половина меня умерла.
Я долго молчал, погрузившись в себя, в ту пустоту, где не было ни слов, ни чувств, только бездорожье — странный ландшафт, которого я, путешественник, никогда прежде не видел и среди которого теперь затерялся.
— Люди часто употребляют слово «изгнанник», — сказал я. — По-моему, это сильно устаревшее слово. Вам оно знакомо?
Английский не был ее родным языком, поэтому я безотчетно проверял, понятны ли ей некоторые важные слова, что не могло ее не раздражать, поскольку она их все знала. Беда заключалась в акценте. Слово в устах доктора Милкреест менялось; произношение, казалось, сообщало ему другой смысл.
— Конрад — знаете такого? Писатель Джозеф Конрад?
Пожатие плечами взамен невыразительной улыбки, появившейся на ее лице в тот раз, когда я упомянул Борхеса, означало и обиду, и определенное уважение к широте моих познаний. Я был не только физик; я к тому же читал классиков.
— О Конраде всегда писали как об изгнаннике. И о Набокове, и о Солженицыне, и обо всех тех, кто приехал в Штаты и заработал кучу денег на публикации своих тюремных дневников.
И снова я ощутил, что доктору Милкреест не по себе от этой темы и она хочет вернуть меня к главному предмету беседы.
— Теперь я понимаю, что такое изгнание. Это потеря всего — жены, детей, дома, страны. Это наказание, в известном смысле противоположное тюремному заключению, но столь же страшное, ибо заставляет каждый день думать о том, что потерял.
— Как Джозеф Конрад, вы хотите сказать?
— Нет, нет. Изгнанников в старом смысле слова больше не существует. Политические изгнанники, диссиденты — это дела минувшие. Кроме горстки людей — большинство из них тибетцы, — все могут вернуться домой. А вот для таких людей, как я, изгнание — реальность. Я лишился всего. Я живу в совсем другой стране. Не знаю, как тут очутился. Никогда прежде здесь не был. Понятия не имею, как отсюда выбраться.
— А раньше вы бывали в чужих странах?
Если б она только знала!
— Да.
— Вы говорили, что какое-то время жили в Лондоне.
— Восемнадцать лет.
— Большой срок, — сказала она, и этот банальный отклик имел целью подбодрить меня: вот, мол, адаптировался же…
— Я собирался прожить там десять лет. После этого я просто оттягивал отъезд. Потом уехал.
— Вам, должно быть, пришлось преодолеть множество препятствий.
— Пришлось. Но в Англии это ничего не доказывает. Вы янки. И через пятьдесят лет — все еще янки. Если вы об этом забудете, вам напомнят. И дети ваши — маленькие янки.
— Вы так говорите, словно были там в изгнании.
— Ничего подобного. Даже тогда я знал, что я не изгнанник. В семьдесят первом, вскоре после приезда в Англию, я ходил в деревенскую пивную в Дорсете. Я тогда снимал домик у дороги. Местные сельскохозяйственные рабочие вечно жаловались на чужаков: дескать, приезжают, вздувают цены и вообще мерзавцы. Несколько недель я все это выслушивал. Потом однажды вечером заявил: «Вот что, друзья. Не знаю, какого вы обо мне мнения, но позвольте вас заверить, что у меня нет ни малейшей охоты здесь оставаться. Как только заработаю приличные деньги, я уеду из вашей деревушки навсегда». После этого они стали чрезвычайно любезны.