Выбрать главу

Встает молодой Эллиуй и говорит ему с воодушевлением: "Да, ты может быть и праведен... "Но где ж тебе... тебе!., смертному постичь цели Божий... Почему ты знаешь, зачем он так мучит тебя... Разве ты можешь считаться с ним?!!" На это у Иова нет ответа...

И не успел кончить молодой и восторженный мудрец, как сам Иегова вещает с небес то же самое. Мнение Эллиуя было гласом Божиим. "Иов прав, -- заключает Господь, -но мне угодно было испытать его".

Основная мысль этой великой религиозной поэмы -- вечная истина и не для одной религии. Есть на всех поприщах вины явные и есть вины и ошибки непостижимые самому строгому разбору, самой придирчивой совести... И вины явные, ошибки грубые не всегда наказываются на этой земле, и правда и ловкость практическая не всегда ведут к цели... (я) говорю здесь практическая в самом широком смысле; практичен, например, поэт, когда он живет поэтично и вдохновительно, удобно и возбудительно для творчества. Разве Байрон был бы Байроном, если бы он остался благополучно в Англии с miss Milbank?

В наш век слишком много стали приписывать человеческой свободе и человеческому разуму. Есть нечто выше нас и мы виноваты только тогда, когда не исполняем предначертанное нами, а так ли мы предначертали все в нашей жизни, как следует,

-- кто решит?..

Одно из самых сочувственных мне лиц в современной истории -- это Наполеон III[21]. Его сгубило то, что я зову вторичным упрощением Франции -- сила органическая, а не он развратил и погубил эту, уже и до него глубоко опошленную равенством нацию, как говорят, все эти презренные негодяи школы Jules Фавра и Гамбетта...

Я помню, когда я смолоду имел глупость тоже либеральничать (вполне искренно, и это-то и глупо!), добрый и честный Дмитрий Григорьевич Розен[22], увещевая меня верить больше Богу и Церкви, говаривал: "Non, mon cher К. Н-ч, croyez-moi, il у a quelque chose[23]. Я тогда улыбался с гнусной тонкостью, а теперь, когда я вижу у других эту тонкость, я не бью в морду одних -- только потому, что они мне кажутся гораздо сильнее меня, а других, которые не страшны, не бью потому, что не хочу судиться у мирового судьи... Но что я чувствую!.. Но что я чувствую!.. О Боже!..

Я думаю и Наполеон, отдыхая уныло в Вильгельмсгехе (кажется так?) говорил себе: "il у a quelque chose! А я то чем же так особенно виноват?.. Этот народ, подлый, как и всякий народ, сам меня избирал три раза..." Так и я говорю теперь: "Да, il у a quelque chose!" И если есть за мной ошибки и вины эстетические или практические в моей неудавшейся литературной карьере, то я их не вижу, не понимаю и никогда не пойму, как не видал и не понимал за собой Иов крупных грехов, больших духовных ошибок. Вся моя жизнь от 21 года и до сих пор была посвящена самому искреннему, самому рыцарскому служению мысли и искусству. Талант высшего размера во мне признавали и признают почти все те, которые могут быть судьями...

Передо мною теперь целая пачка писем от разных известных лиц, которые свидетельствуют это: от Тургенева, Дудышкина, Страхова, П.М. Леонтьева, Краевского. -- Нет... нет... И у a quelque chose! И у a quelque chose!" Я прошу простить мне, что я так отвлекся... Мне очень больно и очень приятно об этом всем писать... И кто меня любит, тот мне все это, я знаю, простит... В прошлый раз, когда я писал эти записки, я так был грустен, растроган и взволнован, что не мог удержать потока своих мыслей, написал вовсе не о том, о чем хотел писать. Записки эти могут иметь значение только для того, кто интересуется хоть сколько-нибудь мною лично. А тот, кто мне лично сочувствует, тот, конечно, простит мне это невольное отступление. Я и сегодня не могу быть вполне спокоен, и сегодня я не владею моими мыслями, как бывает обыкновенно, а мысли и чувства мои управляют мною. В маленьком флигеле моем меня со всех сторон окружают такие предметы, по которым я даже если бы и не хотел этого, то вынужден был бы ежеминутно читать свою печальную автобиографию. Я говорю "печальную" не потому, что в прошедшей жизни моей не было бы вовсе веселости и наслаждений, -нет, а потому, что я теперь от всего этого должен отказаться и по обету (даже и тогда, когда не ношу иноческой одежды), и по необходимости материальной... Здоровья нет, денег нет, но есть долги... А главное, главное... как говорит Гете:

Если ты потерял состоянье -- Ты ровно еще ничего не утратил. Честь потерял?., приобрети славу -- И все забудется... Но если ты утратил бодрость духа Muth, веру в себя, в свою звезду,.. Ты все утратил...

Я пишу это на память и не помню даже, откуда это из Гете, из какого стихотворения.

В прошлый раз я хотел сказать, что в небольшой статье моей "О Складчине" я намеревался кратко изложить мой общий взгляд на всю современную русскую литературу, со времен Гоголя, и еще, что у меня критический вкус давным-давно опередил творчество... Давным-давно мне уже перестала нравиться сухая объективность всех наших писателей, их ложный, отрицательный взгляд на жизнь, их противные реалистические подробности. Самый язык их (я говорю теперь не о каком-нибудь Авсеенке и Клюшникове, не о топорных произведениях Лескова или Всеволода Крестовского), я говорю о лучших художниках наших -- о Льве Толстом, о Тургеневе, о Писемском; самый язык этих лучших писателей наших так часто возмущал меня, что я давно искал случая сказать об этом свое мнение. Я не раз говорил, что если французы любят чересчур поднимать жизнь (как в сороковых годах говорили, на каблуки и ходули), то наши уж слишком любят всячески принижать ее. Сама жизнь лучше, чем наша литература. Все у наших писателей более или менее грубо; комизм, отношения к лицам; даже "Война и мир", произведение, которое я сам прочел три раза и считаю прекрасным, испорчено множеством вовсе не нужных грубостей.

И в "Анне Карениной", в которой автор видимо сознательно старался более, чем в прежних своих произведениях, об изяществе -- и в выборе лиц, и в самой форме попадаются, однако, эти вовсе ненужные и противные выходки, от которых никто из наших писателей со времен Гоголя избавиться вполне не мог. Я предлагаю вспомнить о том, как цирюльник бреет Облонского; как раздался носовой свист (как это пошло, гадко и, главное, не нужно) мужа Карениной... как граф Вронский надвигал фуражку на свою рано оплешивевшую голову, и как он поливал водой свою здоровую, красную шею. Но в "Анне Карениной" эти выходки все наперечет; их можно простить за дивную художественность и поэзию всего остального. Но чтобы вполне понять, о чем я говорю, стоит только перечесть эти прославленные "Записки Охотника" и для контраста отрывки из писателей, не испорченных Гоголем. Хотя бы "Капитанская дочка" Пушкина, или иностранцев: "Вертера", "Мапоп Lescaut", "Рене" Шатобриана или прозаический перевод "Чайльд-Гарольда" Амедея Pichot. Или, наконец, нечто более близкое -- первые очерки и повести Марка Вовчка. Марко Во-вчок -- женщина, и она как-то сумела избавиться от общего топорного пошиба нашей мужской литературы. Талант ее был не богат и ее слишком скоро испортили нигилисты, внушившие ей направление; но первые маленькие произведения ее верх совершенства. Вовсе не похожа на нее другая писательница -- Кохановская, но у них одно то общее, что они более всех мужчин наших избавились от гоголевщины. У Кохановской содержание в высшей степени положительное и выражение пылкое, патетическое, восторженное (у Гоголя есть это в "Риме" и в "Тарасе Бульбе"). У М. Вовчка содержание более протестующее, отрицательное, но выражение в высшей степени мягкое, изящное, какое-то бледно-шелковое... душистое... Я писал о ней статью еще в "Отечественных Записках" 1861-го года и прилагаю здесь эту статью. Так давно уже сформировался мой вкус, так давно уже претит мне раздавивший нас всех мелочной реализм и ложь отрицания, которые даже и у тех писателей, которые скорее хотят быть положительными, чем отрицательными, находят, однако, себе исход хоть в языке, в некоторых пошлых оборотах речи, в постоянных претензиях на юмор и комизм, в грубой обременительности некоторых описаний, просто навороченных, а не написанных (см. описание лошади в "Анне Карениной", "Бежин луг" в "Записках Охотника"). Вкус мой сформировался, я говорю, давно, но как творец я никак не мог долго даже и приблизиться к тому идеалу, которого жаждал. Ему удовлетворяют до известной степени только мои "Восточные повести". ".Хризо" я недавно, для исправления опечаток, перечел три раза и ничем не возмутился, ничто мне не напомнило в этой повести современную русскую пошлость. Тогда как, перечитывая "Подлипки" (напечатанные мною в 61-м году в одно время с разбором М. Вовчка) и роман "В своем краю", я на каждой странице, краснея, встречаюсь с теми самыми чертами, которые мне так претят у других писателей. "Хризо" написана в 1867-м году; шесть лет жизни и чужбина были нужны для перехода критического сознания к способности самому осуществить хоть приблизительно то, чего бы хотел требовать от себя и других. "La critique est aisee, 1'art est difficile"[24]. Около того времени, когда я успокоился немного, занявшись статьей "О Складчине", я получил очень грубое письмо от брата своего Александра Николаевича, в котором он требовал от меня сейчас же 200 руб. сер., а в противном случае грозился ехать в Петербург и отыскать там кредиторов покойного нашего брата Владимира и взять у них доверенность на преследование за эти долги дочери его Марьи Владимировны, которая по завещанию матери моей и после смерти отца своего вступила во владение пополам со мной Кудиновым.