Выбрать главу

    Был Триагнозов вхож к Толстому, - об этом он любил рассказывать, но в заключение всяких разговоров он говорил:

    - И все это не то, а главное, первостепенное всей жизни моей - вот оно! - и показывал на рыжую кожаную папку, набитую рукописями. - Это мое завещание о том, как жизнь построить! - заключал он.

    Любил Триагнозов нападать на христианство.

    - Вот хоть бы Лёв Николаевич (он произносил "Лёв" - по-домашнему у Толстых), ума у него, как у гения, в меру, чтоб не дуреть от него, как умники дуреют, а все-таки христианство у него - ахиллесова пятка, и он заплаты на него разные нашивает, и понять не хочет, что от христианства один ворот остался, то есть церковь казенная. - И опять на папку: - Но мед этот со всех цветов собираю, желаю его удобоваримым для всех людей сделать.

    Однажды застал я у Якова Панфиловича человека с большой мягкой бородой. Все в этом человеке было очень мягко и как-то эстетически закончено - до глубоко сидящих глаз. В таких лицах не за что для меня зацепиться.

    Мужчина, видимо, был готов к уходу. Женскими, тонко заостренными пальцами, он гладил свою шляпу.

    - Дорогой Яков Панфилович, поверьте, в простоте вашей органической системы гораздо больше невероятного, чем в любом чуде Христа, - сказал мужчина красивым по тембру и мелодичности голосом. Все в этом незнакомце показалось мне не по-московски улаженным и как-то бесцельно ласкающим.

    Потом он поднялся и попрощался. Из передней я услышал:

    - Ступени вашей лестницы вложены, Яков Панфилович?

    - В том-то и дело, Владимир Сергеевич: учитесь летать, фактически учитесь летать! - и смешок добродушный Триагнозова скрылся за ним в сенях.

    - Это философ Соловьев, - сказал мне возвратившийся хозяин.

    Лет, вероятно, пять спустя, имея в Москве несколько свободных часов, поехал я на Таганку в надежде повидать Якова Панфиловича, но дома с защитной лестницей я уже не нашел, на месте его была булочная. Булочник сообщил мне, что деревянный дом вот уже три года как сгорел.

    О Триагнозове он ничего не знал, как человек, недавно приехавший сюда.

    Сохранилась ли рыжая папка с завещанием? - подумал я. Это воспоминание привел я к тому, что в Москве уже запорхали проекты переделок и перестроек себя, страны, мира в широких, московских масштабах.

Глава девятая

БРОДЯЖНИЧЕСТВО

    Со вступлением Серова, Левитана и Трубецкого оживилось училище. Я перешел в мастерскую Серова.

    Валентин Александрович был маленького роста, крепыш, с тесно связанными головой, шеей и плечами; как миниатюрный бык, двигал он этими сцеплениями. Смотрел исподлобья, шевелил усами. Он стал столпом училища и нашим любимцем.

    Если К. Коровин, засунув за жилет большие пальцы рук, говорил много и весело, с анекдотами, и кокетничал красивой внешностью, то Серов был немногоречив, но зато брошенная им фраза попадала и в бровь и в глаз работы и ученика. Коровин с наскока к мольберту рассыпался похвалами: прекрасно, здорово, отлично, что не мешало ему в отсутствие студента перед этим же холстом делать брезгливую гримасу.

    В Коровине было ухарство и щегольство, свойственные и его работам, досадно талантливым за их темпераментность с плеча, с налета, с росчерка.

    Серов - трудный мастер, кропотливо собиравший мед с натуры и с товарищей, и такой мед, который и натура и товарищи прозевали в себе и не почитали за таковой, а из него он умудрялся делать живопись.

    Перед работой В.А. стоял долго, отдувался глубоко затягиваемой папиросой, насупив большой лоб. Ученик пытливо наблюдал этот лоб, чтоб по нему прочитать приговор. И вот, когда одними бровями лоб делал спуск вниз, - это означало, что работа отмечена, о ней стоило говорить.

    Гордо носил Серов профессию живописца не по тщеславию, а по глубокому убеждению в ответственности этого дела. Ни разу не слышал я от него дурного отзыва о любом, самом слабом, живописце. И, когда мы набрасывались на кого-либо из них, он говорил:

    - Живопись - трудное дело для всех, и неожиданностей в ней много. Вот вы ругаетесь, а он возьмет вдруг да и напишет очень хорошую картину! - и улыбался нашей горячности.

    Не любил В.А. модного, с кондачка, перенимания иностранщины.

    - Европейцы - умный народ: научили они нас глаза таращить, так давайте ими свое высматривать.

    Много позже Серову пришлось выдержать большую борьбу с молодежью, охваченной безразборным влиянием на нее позднейшей французской живописи, эпидемически заполнившей Москву. Зараза шла со Знаменского переулка, от Щукина.