— Наигрались ли?
— Наигрались, — отвечал я, чувствуя, что мой простоватый спокойный ответ еще больше злит его.
А когда меня не было дома, он так же ядовито-желчно спрашивал Маню:
— А где твой Алеша?
В глазах Мани загорались искры смущения и обиды, она молча уходила.
Раз утром, подходя к заводу, Дубинин сказал мне:
— Наша барышня вчера домой явилась уже заполночь.
— Ну и что же? — спросил я.
— Ничего... Догуляется до чего-нибудь.
— А тебе какое дело до этого?
— Так я, между прочим.
Я посмотрел на Дубинина. С пухлой физиономии смотрели наглые темные глаза. Мне хотелось обругать его, но я промолчал.
А однажды вечером Дубинин пришел торжественный, приподнятый. Прохаживаясь по комнате и запустив руки в карманы брюк, он как-то по-особому, как петух, переступал, слегка пошатываясь, — видно было, что он пьяный.
— Сегодня был в одном месте, — рассказывал он, — и разговаривал с авторитетом.
Я еще в ту пору не представлял себе точно, что такое авторитет. Мне думалось, что это очень ученый человек и это его фамилия.
— И вот он мне говорит, — продолжал Дубинин. — «Николай Никитич... Вы человек... Вы интересный человек!.. Вы можете себе представить, какой вы интересный человек?!» Он был сначала социал-демократ, а теперь он уже социалист-революционер.
— Значит, чином выше? — насмешливо спросил Алексей Михайлович.
Дубинин повернулся на каблуке и, подумав, сказал:
— Дело не в чине. А то, что мне нравятся социалисты- революционеры.
— А за что они идут?
— За народ.
Я ничего не мог понять из его путаной речи. Мне просто хотелось смеяться. Я ушел от Дубинина. Алексей Михайлович, сидя в кухне, позвал меня к себе.
— Ты, Алексей, не слушай его. Он ведь хвастун, вралина... Станет с ним говорить какой-то авторитет. Он, наверное, какого-нибудь прохвоста угостил, авторитета с Миллиошки, ну вот тот его и хвалит... Ох-хо!.. А спроси его, что такое авторитет, с чем его едят, он тебе не скажет... Авторитет!
Меня интересовали подобные слова. Я не слыхал их в речах уральских рабочих, а здесь они встречались в среде рабочих. Слова эти меня соблазняли своей новизной, звучностью, но я не понимал точного значения, употребляя эти слова невпопад.
Раз Ваня Ухватов стал меня звать с собой куда-то на вечеринку. Я отказался. Ухватов подошел ко мне и, шутливо называя меня полным именем и отчеством, стал упрашивать.
Мне не понравилась шутка, я поднялся со стула и заявил:
— Оставь, Иван Алексеич, свою фамильярность.
Ухватов изумленно посмотрел на меня и проговорил:
— Ах, вот как?.. Тогда прости меня.
Он ушел, а я мучился, теряясь в догадках. Мне думалось, что я обидел Ваню. Пришел с работы Красильников. Я спросил его. что значит «фамильярность».
— Фамильярность? —сказал он. — Это просто такое отношению к человеку... Ну, вот, примерно: ты бы шел по улице, какой-нибудь мальчишка подошел бы к тебе и сказал: «Эй, мол, Алешка, дай-ка раскурить».
Меня поразила противоположность моего понятия с ясно выраженной мыслью Красильникова.
Бежали дни, полные новых впечатлений, обогащая меня все новыми знакомствами с людьми. Все скитания мои, казалось, отодвинулись назад, в темное прошлое. К нам приходил сосед, Коля Сорокин, скромный брюнет. Он приносил гусли. Ваня Ухватов их настраивал, и мы трое играли.
Приходил плечистый, красивый Николай Булко.
Появлялся Яша Сизов. Правая нога его была много короче левой. Ступая на нее, он стремительно опрокидывался на правую сторону, перегибал туловище, будто в- правом боку у него не было ребер. Он был веселый, живой, как ртуть.
Из нижнего этажа поднимался кузнец Темных — тяжелый, угрюмый человек. Я знал из его рассказов, что он работал у нас, на Урале, и как раз в ту пору, когда происходил бунт рудокопов. Он любил говорить об этом бунте.
— За этот бунт у вас в ту пору губернатора сместили, за то, что он порку учинил. А жарко порол, мерзавец. Свирепый человек был. У вас, наверное, и посейчас еще в волостях порют?.. Дикий у вас там народ, привык к плетке, как пьяница к водке.
Он очень много рассказывал о наших краях. Было видно, что этот силач вдоль и поперек изъездил Урал, Сибирь. Часто он просил Ваню Ухватова играть арестантские песни.
Ваня играл, а Темных глухим басом тихонько подпевал:
И когда он пел, густые брови его опускались, глаза под ними темнели.
Но более всего мне бросалось в глаза его упорное искание какой-то истины, которая окончательно уничтожила бы религию. Он читал библию, докапывался в дебрях аллегорий до противоречий в догматах катехизиса. Раз он Сердито прочитал из библии:
—«И сказал бог: да будет свет, и стал свет. И увидел бог свет, и отделил свет от тьмы, и назвал свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один...» Ха... Ловко... А солнышка еще не было.. Откуда это у него утро, вечер?.. Чепуха!..
Ем-у шутливо сказал Булко:
— Когда не было ни земли, ни неба, зробыл бог человека из глины и поставил его сушить к тыну.
Темных улыбнулся, сморщив нос.
Все эти люди приходили слушать скрипку Вани Ухватова. Подолгу засиживались зимними вечерами. Говорили, спорили, пели. Часто Николай Булко просил:
— Ну-ка, Ваня... «Назови»... «Назови»...
И густой хор молодых голосов покрывал рыдающие звуки скрипки, металлический звон моей гитары и задушевное пение гуслей:
Яша вставал посреди комнаты и регентовал. У него был чистый сильный тенор.
А однажды, когда кончили песню, Яша воодушевленно продекламировал:
И закончил:
— Нет, не почил!.. Он копит силу!..
Пели и другие песни. Я жадно в них вслушивался. Их пели вполголоса, но они звучали как-то громче, настойчивей будили сознание, звали к чему-то новому. Особенно с душой пел Яша одну песню, которая вызывала у меня восторг и неудержимое желание действовать:
Глаза Яши в это время искрились, точно буйно вспы^ хнвающее пламя. И сам он выпрямлялся, голос страстно чеканил магические слова:
Вообще Яша казался мне особенным человеком. Он всегда находил выражение своей мысли в стихах.
Алексей Михайлович, сидя где-нибудь в уголке, частенько предупреждал расшумевшуюся молодежь:
— Ребятки, поосторожней. Кто знает, может, на улице кто-нибудь подслушивает.
Эти вечера во мне вызывали неясную радость, тревожное ожидание: что, вот, завтра произойдет что-то большое, потрясающее. Это чувствовалось кругом. Огромный завод в своей массе рабочих затаил растущую силу, готовую в одно время выплеснуться сокрушающей лавиной. Почти каждый день по заводу рыскали жандармы, в цехах появлялись незнакомые люди в штатской одежде; они ощупывали глазами каждого рабочего.
Настойчиво призывали к этому листовки, напечатанные фиолетовым полуславянским шрифтом. Эти листки появлялись внезапно на улицах, на заводе, приклеенные на дверях цехов. Полицейские соскабливали их клинками шашек. Однажды у себя в инструментальном ящике я обнаружил тоже прокламацию, запрятал ее за подкладку фуражки и с волнением вышел с завода.