Выбрать главу

В «Алёше» я изменил эпоху, обстановку и стиль, поскольку в этом романе меня интересовали чувства мальчика, сына русских эмигрантов, который разрывается между любовью к родителям и страстной увлеченностью культурой, языком Франции и своими новыми французскими друзьями. Действие происходит в 1924 году, отец и мать Алёши еще слишком связаны с Россией, откуда их изгнала большевисткая революция. Все их мысли устремлены к утраченной родине. Они живут навязчивой мечтой о родной земле, тогда как Алёша живет настоящим, очарованный пригревшей его Францией. Его желание прижиться во Франции так велико, что он раздражается, слушая родителей, бесконечно пережевывающих свои воспоминания о Москве. Само его имя, звучащее по-русски, внушает ему ужас. Он признается, что предпочел бы зваться Дюпоном. Потребовалась вся настойчивость его лучшего друга Тьери Гослена, чтобы Алёша, сам того не замечая, перестал отрекаться от родных корней. Я хотел изучить в этой книге те неведомые дороги, которыми идея родины доходит до сердца ребенка. Разумеется, сотни деталей в этом рассказе – мои собственные воспоминания ребенка-эмигранта. Как и Алёша, я прошел через это амфибиеобразное состояние полурусского, полуфранцуза, пережил тот же головокружительный разрыв между жизнью семьи и жизнью лицея, то же увлечение литературой, которую там преподавали…

В противоположность моему персонажу, я никогда не отрекался от своей родины. Как раз наоборот, как я уже говорил выше, рассказы моих родителей о России были для меня неиссякаемым источником восхищения. Нередко я сам вызывал их на признания. Вечер за вечером я выжимал из них воспоминания, как выжимают лимон. Приписав такую же тягу к родной стране моему герою, я бы лишился удовольствия постепенно развить в его душе переход от ожесточенного отрицания России к своего рода двойной любви: она объединила страну, где он родился, и страну, которая его приютила. Так что, напоминая меня некоторыми чертами, Алёша вовсе не мой двойник.

Не автобиографичен и мой последний роман «Юрий», хотя я включил в него некоторые эпизоды нашего бегства из России. В истории моих юных героев, Юрия и Сони, меня покорила возможность увидеть глазами детей катаклизм, подобный русской революции и бегству их семьи из России. Для них главное не то, что происходит в мире взрослых, а то, что втайне зреет в их сердцах. Для них драма, разыгрываемая взрослыми, – непонятная и в чем-то забавная фантасмагория, они воспринимают ее как некую интермедию, вторгшуюся в однообразное течение дней.

По своему обыкновению, я и в эти годы чередовал романы и биографии. Оставив на время Россию, я посвятил свой труд тому, чьи книги, когда я только начинал, были для меня Библией писателя, – Гюставу Флоберу. Произведения этого мученика пера, сосредоточившего всю свою жизненную энергию на поисках точного слова, были для меня блестящим образцом прозы, где стиль одерживает верх над непосредственным восприятием. Он сдерживал в себе желание жить, чтобы лучше писать. Он оберегал свое уединение, чтобы успешнее населить воображение выдуманными персонажами. В пустыне одиночества своих дней в Круассе он создал гигантское творение.

Написав портрет Флобера, я счел своим долгом посвятить отдельный труд его почтительному ученику, защитнику его памяти, его духовному сыну – Ги де Мопассану. Этот неутомимый рассказчик развлекал меня своим бахвальством, успехами у женщин, склонностью к разгулу, презрением к условностям и пристрастием к мореплаванию. Он ослеплял меня своим стилем: циничным и одновременно нежным. Он глубоко трогал меня тем упорством, с каким на пределе сил продолжал писать, когда неизлечимая болезнь неумолимо за волосы тащила его в психиатрическую лечебницу – и к могиле.

Я также недавно опубликовал книгу о Золя. В нем меня особенно привлекало сочетание необыкновенной силы характера и фантастического неистовства в творчестве. Читая его романы, попадаешь в мир, деформированный взглядом наблюдателя, который огрубляет действия, раздувает страсти, сгущает запахи. Изучая его жизнь, встречаешь двойственный персонаж: почтенный отец, ищущий повода ввязаться в схватку, буржуа, ставящий идеалы выше собственной безопасности, человек убежденный, честный, мужественный, мечтающий только о том, чтобы писать, но никогда не уклоняющийся от борьбы, если его убеждения требуют принять в ней участие. Кто же настоящий Золя? Автор «Западни» или автор «Я обвиняю!»? Но, по сути, разве весь цикл «Ругон-Макары» с его острым обличением нищеты и пороков человечества не заслуживает заголовка – «Я обвиняю!»?

В Россию я вернулся вместе с Александром II, просвещенным государем, который отважился в скованной традициями, остановившейся в развитии стране уничтожить крепостное право, отменить телесные наказания, реорганизовать административное управление, систему образования, судопроизводство. Чтобы провести в жизнь эти реформы, ему пришлось бороться и против фанатиков-революционеров, мстивших ему за то, что он их опередил, и против помещиков, цеплявшихся за свои привилегии. Террористы преследовали его, но несколько их покушений не достигли цели, а он колебался между желанием полностью освободить русский народ и страхом подорвать вековые устои империи, завещанной ему предками. В России XIX века, где бурлили интриги и заговоры, он, на мой взгляд, превратился в жертву своих великодушных намерений, стремлений к реформам и постоянного балансирования между соблазнами либерализма и ужасом перед анархией. Бомба, оборвавшая его жизнь, предвещала еще более кровавые и бессмысленные катастрофы.

Агонию гибнущей монархии я изучал в жизнеописании Николая II. Человек средних способностей, с податливым характером, уважавший прошлое, с подозрением относившийся к нововведениям, преданный своему народу, преданный муж, хороший отец, он более всего любил жизнь в кругу семьи и был целиком под влиянием властной супруги, неуравновешенной и мистически настроенной.

Я прослеживал с симпатией, но и с печалью его жизненный путь сквозь череду трагических потрясений, которыми изобиловало его царствование: преступления, войны, демонстрации, жестоко подавляемые стачки и забастовки… С самого начала работы над книгой я наблюдал, как скапливались над его головой зловещие предзнаменования. И он, точно автомат, двигался навстречу кровавому концу, который был ему уготован.

После разгрома в войне с Японией из-за абсурдного конфликта, после роковой ошибки – расстрела в воскресенье, названное кровавым, – после появления в кругу царской семьи и возвышения «ясновидца» Распутина царь до такой степени себя дискредитировал, что его самые горячие приверженцы втихомолку осуждали его. Война 1914 года с ее горами трупов подготовила революцию. Пропаганда Ленина, вернувшегося в Россию при посредничестве Германии, окончательно деморализовала измотанную войной армию. Отречение царя, заключение в Екатеринбурге, расстрел царской семьи большевиками – последние этапы его крестного пути, ужасы которого сплетались с сознанием собственного бессилия.

Чем дальше я продвигался в моей работе, тем яснее понимал: если бы не смертоносная война, которую Николай II, чтобы сдержать слово, вел в союзе с Францией, революции, может быть, удалось бы избежать. Россия стала бы конституционной монархией по английскому образцу и превратилась бы в самую процветающую и могущественную державу мира.

При этой мысли сострадание, которое я питал к Николаю II, окрашивалось горечью. Из русских государей, память о которых я возрождал, Николай II ближе всех ко мне по времени. Я родился в его царствование. Я бежал из России с родителями вскоре после убийства в Екатеринбурге. В годы моего детства отец и мать часто рассказывали мне о «последнем Романове», об его ошибках, недостатках, о его падении, страданиях в Сибири, которые он переносил смиренно и с достоинством. Короче, я жил вместе с Николаем II, еще не написав о нем ни строчки. Для меня он был в одном лице царь проклятый и царь мученик. Мой долг, полагал я, завершить его биографией мою галерею портретов русских монархов, хотя и сомневался, что кого-нибудь заинтересует этот явившийся из былых времен призрак.