В страхе я вновь представлял себе все то, что могло стрястись с ними. Там ведь мост через котловину, куда, говорят, являются привиденья, — и лошадь, верно, шарахнулась и понесла, и по тем дорогам шляются цыгане. Иногда от ужаса у меня на лбу выступал холодный пот. Я не мог сидеть дома, я вскакивал, убегал. И лихорадочно, как заклятье, я твердил и твердил: "Папочка! Мамочка! Папочка! Мамочка!"
Да, так о чем я? А, насчет того вечера у меня в комнате. Хотя нет, про другой вечер — шестью годами раньше.
Он сидел возле лампы, сложив руки на столе. Сильные, волосатые руки, но старые — толстые синие жилы взбухли у запястий. В темной бороде — белые нитки. Помнится, я подумал: "Он старый! Какой же он старый!"
Ему было почти пятьдесят лет.
— Мне хочется кой о чем с тобой поговорить! — повторил он.
И дурные предчувствия поднялись во мне. Нельзя сказать, чтоб у меня была нечиста совесть; но и особенно чистой она никогда не бывала. И вот — ему хочется со мной поговорить!
Свет от настольной лампы падал на его лицо. Лицо у него было правильное, красивое — я слыхал об этом, да и сам понимал. Оно было усталое и замученное. Этого я не видел. Я видел только, что вот передо мною мой отец, старый, старый человек, которому скоро стукнет пятьдесят.
Он сидел так, что свет от лампы падал на его лицо, а я оставался в тени (он не читал Шерлока Холмса. А я читал). Я заметил, что ему неловко, и тотчас же мне самому сделалось неловко, хоть дурные предчувствия не оставили меня.
И вот он взял себя в руки — я заметил, что он взял себя в руки, — и повел со мной беседу об этом.
Я уже не ребенок — не совсем ребенок, поправился он. Мне предстоит жизнь в столице, самостоятельность, я буду сам себе хозяин. Он мне доверяет, у него нет оснований мне не доверять. Так он сказал.
Я думал: если б он только знал.
Кичливо и заносчиво, замирая от детского страха и надменности, я так думал.
— Хм! — выговорил он. И потом еще раз, будто подбадривая самого себя: — Хм!
Так вот, значит, так вот… Столица полна соблазнов. Пьянство, ну, однако ему кажется, что тут он может мне доверять?
Я кивнул. Я тоже считал, что тут он может мне доверять. Я никогда не пил больше одного стакана. Я пробормотал что-то, выдавил из себя что-то, означавшее, что тут он может мне доверять. Я заранее знал, к чему он клонит, и мне было неприятно, то есть, верней, мучительно стыдно — за него ли, за себя? Не знаю. Знаю только, что одновременно с облегчением (ведь выяснилось, что речь шла не о моих проступках) я подумал: вот еще раз подтверждается старая истина — если отец хочет поговорить с тобой, добра не жди. Потому что все вместе было безобразно мучительно и стыдно — стыдно и ему и мне, мучительно и ему и мне. Я вспотел от стыда, мне хотелось забиться в самый темный угол, и я видел, что ему бы тоже хотелось забиться в темный угол, и только понятие о достоинстве останавливало его.
Однако он пересилил себя. Это было необходимо. Это был его долг.
Конечно, я слышал — тут он отвел глаза, — что в столице есть женщины легкого поведения. Опасные женщины. Женщины, которые всегда готовы соблазнять и совращать таких, как я.
Я опять выдавил из себя означавший подтверждение звук и чуть не расхохотался громко — главным образом от неловкости, но не только. Я вдруг в мгновение ока понял или нет, не понял — почувствовал, что он по меньшей мере так же несведущ, так же неопытен, так же неискушен, как я. И мне вдруг показалось, что я — взрослый, а он дитя. Впервые мне пришла в голову мысль, что это так, именно так. Я ощущал себя старым, пожившим, многоопытным в сравнении с ним, пока он проповедовал мне мораль, а обучал меня житейской премудрости, и не смел глянуть мне в глаза.
И еще одно мешало мне, пока я стоял и слушал; мысль возвращалась и возвращалась, словно докучная муха, которую невозможно прогнать.
Я думал о том, что нас с ним связывает запретный, знобящий секрет.
В то лето одна удивительная книга попалась мне на глаза. Она не стояла на полке, как полагается стоять приличной книге; она была засунута позади других. "Голод" — называлась эта книга. "Голод" Кнута Гамсуна.
Я заглянул в нее, начал читать. Но почти сразу же я понял, что надо взять ее с собой, и поскорее.
Я читал ее под яблоней в саду, приткнувшись к разлапой сосне на опушке или забившись в угол на чердаке. Она взбудоражила меня необыкновенно. Я забредал далеко в лес, где никто не мог меня видеть и слышать, и шептал березовым стволам: "Илайяли![17]"
Я не знал, что бывают такие книги. Но одно не давало мне покоя: отец купил ведь эту книгу, и он читал ее, и поставил ее за другими книгами, чтобы никто из нас, детей, не смог отыскать ее и прочесть, — это понять было нетрудно. Однако он ее не сжег. Что же, он вытаскивал ее время от времени и читал тайком, вот как сейчас я?