И вот я опять на южном берегу, в той же обстановке, как год тому назад, с той только разницей, что тогда для местных большевиков я был просто «буржуй», а теперь — один из видных контрреволюционеров». К тому же у большевиков имелся в руках документ, свидетельствовавший о моей контрреволюционности, в виде свежеотпечатанной статьи в газете «Таврический Голос» с призывом к населению о поддержке Белого движения.
Редактор «Таврического Голоса» был довольно талантливый публицист — доктор Пасманик, мой партийный товарищ. Мне несколько претили ухарско-правые настроения, которыми он заразился во время гражданской войны и которыми была пропитана его газета. Тем не менее иногда я помещал статьи в этом партийном органе.
Перед концом крымского правительства, когда многие крымские жители стали осаждать отходящие пароходы и уезжать — кто в Новороссийск, кто за границу, Пасманик помещал в своей газете громовые статьи против этих трусливых граждан, сеющих неосновательную панику среди населения, и утверждал, что славная Добровольческая армия сумеет защитить Крым от «большевистских банд». Сам он, однако, сказав нам, что едет на несколько дней в Ялту, сел там на пароход и исчез.
Временное редакторство он передал члену кадетского ЦК, московскому адвокату М. Л. Мандельштаму, только что появившемуся в Крыму.
Мандельштам был в свое время крайним левым в партийном ЦК, но от революции очень поправел, а после, в эмиграции, опять стал леветь, в конце концов перейдя на службу к большевикам. Все это не свидетельствует об устойчивости его убеждений. Такие люди обыкновенно не отличаются храбростью.
За несколько дней до прихода в Крым Красной армии я сдал Мандельштаму свою статью для напечатания в «Таврическом Голосе», а он панически удрал, не потрудившись даже уничтожить имевшихся в редакции рукописей и набора очередного номера. Наборщики этим воспользовались и выпустили его в продажу в день вступления большевиков в Симферополь. Странно и несколько жутковато мне было читать в этом номере статью за полной моей подписью.
Однако большевики были настолько уверены в том, что и я бежал, что меня не разыскивали. Поэтому я свободно жил в имении моего тестя, стараясь лишь не показываться в населенных местах. Виделся я только со знакомыми татарами, но татары врожденные конспираторы и лишнего не болтали.
И снова три месяца «робинзоновского» житья… Опять вместо газет — слухи из биюк-ламбатских кофеен, наблюдения за движением судов в море и за гулом отдаленных пушечных выстрелов.
По слухам мы знали, что Добровольческая армия остановилась перед Керчью, на Акмонайском перешейке, т. е. верстах в семидесяти от наших мест, но гул тяжелых орудий английских дредноутов был отчетливо слышен. Иногда вдруг на несколько дней замолкали пушки, и тревожно становилось на душе: значит конец… И с напряжением мы смотрели в море, ища в нем разрешения мучавших нас сомнений: неужели увидим отходящую на запад эскадру!.. Но нет, там, в синей дали, шныряют в обе стороны лишь вестовые миноносцы, расстилая по небу длинные нити черного дыма… Значит — еще держатся наши…
Для меня была чужда психология части русских интеллигентных людей, заявлявших себя нейтральными по отношению к двум боровшимся сторонам. В гражданской войне нельзя быть нейтральным. И я не сомневаюсь, что эти считавшие себя нейтральными люди подсознательно чувствовали «нашими» — одни добровольцев, а другие большевиков.
Что касается меня, то, несмотря на все пороки, а иногда и преступления добровольцев, я ни разу не помыслил себя их врагом. В этот же период времени я особенно остро ощущал их «нашими», ибо там, на Акмонае, сражались с большевиками мои старшие сыновья.
Нелегко было нам с женой отпускать на фронт двоих сыновей, из которых одному было 19, а другому 17 лет.
Конечно, ввиду их юности, мы не считали себя вправе поощрять их в стремлении поступить в Добровольческую армию, но не могли и отговаривать их. Ведь борьба шла, как нам представлялось, за самое существование России, и невозможно было из-за эгоистических родительских чувств бороться с их естественным желанием принять участие в борьбе за родину.
С двумя-тремя товарищами, они сдали выпускной экзамен в гимназии как раз перед приходом в Крым большевиков и уехали вместе с отступавшими добровольцами. Мы препоручили наших мальчиков артиллерийскому офицеру Ашуркову, скрывавшемуся у нас в первый период большевистской власти, и он определил их вольноопределяющимися на бронепоезд, на который сам был назначен.
Кроме моих сыновей, из числа членов нашего «клана» отправился на фронт и их двоюродный брат Яроцкий, еще в Петербурге сдавший экзамен на офицера. (Через полтора года он был тяжело ранен при отступлении армии Врангеля и умер).