Выбрать главу

— Брр… — встряхнулся, влезая в коляску, Сушкин. — Что за погода!

Поручик взглянул на темное небо, на лунную тень — Луна подсвечивала тучи, но сама из-за туч не показывалась, — на капли воды, осевшие на кожаном верхе коляски, и тоже передернул плечами:

— Я уже третий день простужен. Если так и дальше пойдет, слягу!

Сушкин бросил на поручика сочувственный взгляд и предложил:

— По грогу?

— Да где же его об эту пору сыскать? — вяло возразил поручик, но в его глазах появился интерес.

— Доверьтесь мне! — Сушкин хлопнул своего молодого друга по плечу. — Я знаю одно местечко… Трогай!

Возница тронул коляску и та покатила.

19.

Пробуждение было очень мучительным.

Поручик насилу разлепил опухшие веки и, застонав, поспешил снова закрыть глаза. Но уже в следующий миг он распахнул их: с испугом, почти отчаянно — ощущая, как всё его существо захлестнула ледяная волна.

Рядом заворочался репортер. Сушкин тоже стонал, но открывать глаза не торопился. Поручик, чувствуя, что волосы на его голове стоят дыбом, дернулся в его сторону, толкнул локтем и, не имея сил сидеть, повалился на спину.

— Сушкин, Сушкин… — забормотал он. Голос его срывался, хрипел, булькал. — Сушкин!

Репортер — по-прежнему со стоном — провел ладонью по глазам и приподнялся на локте. А в следующее мгновение его подбросило так, как будто под ним развернулась пружина:

— Что? Как? Где мы?

Вопросы сыпались из него, но и его голос больше напоминал воронье карканье, нежели человеческую речь, и уж точно совсем не походил на его обычный приятный баритон.

— Где мы? — повторил он, безумно озираясь. — Я ничего не вижу! Поручик! Вы где?

— Я здесь… — поручик тоже попытался встать, но у него не получилось.

— Где? — не понял Сушкин.

— Здесь, рядом…

Сушкин присел на корточки, пошарил руками и наткнулся на друга.

— Я не могу встать… голова… кружится… и раскалывается…

— А чем так пахнет?

— Не знаю, не чувствую…

Сушкин и сам почувствовал головокружение, а следом за ним — приступ тошноты. Но он сумел с ними справиться и начал рыться в карманах:

— Ничего не понимаю, — бормотал он, — что происходит? Как мы здесь очутились? Да и где это — здесь? И эта вонь… Господи! Да чем же так пахнет?!

Чиркнула спичка: Сушкин зажег ее и на миг, когда пламя только вспыхнуло, зажмурился. А когда он открыл глаза и понял, что именно его окружало, заорал:

— Матерь Божья!

Огонек погас.

— Поручик! Поручик!

— Что?

— Мы влипли!

20.

Поручик и репортер сидели на влажной утрамбованной земле и старались не дышать. Шарф репортера укутывал шею поручика, а собственный шарф поручика — эта дорогая тряпка — был повязан вокруг его головы и уже успел изрядно промокнуть: затылок молодого человека был рассечен, кровь из раны хотя и не била фонтаном, но — капля по капле — сочилась упорно, настойчиво, не прекращаясь и не сворачиваясь. Поручика била дрожь. Он ощущал себя так плохо, как до сих пор не ощущал вообще никогда. И в этом не было ничего удивительного: с кровью из него уходила жизнь.

Сушкин, едва обнаружив, что поручик ранен, причем тяжело, сделал всё, что от него зависело: перевязал рану, напялил на поручика собственные шарф и даже пальто — набросив его поверх пальто молодого человека, — но сделать что-то еще не мог. Не мог позвать на помощь, не мог отвезти поручика в больницу, не мог хотя бы избавить его от страшных вони и зрелища. Точнее, от зрелища избавить мог, но это значило бы погасить костерок — единственный источник хоть какого-то тепла и хоть какого-то иного запаха. Поручик сам отрицательно качнул головой, когда Сушкин предложил погасить огонь: со светом было жутко, но без него, казалось, будет еще хуже.

А жути вокруг хватало!

Во-первых, место, в котором очнулись Любимов и Сушкин, было ничем иным как склепом: кладбищенским, настоящим.

Во-вторых, этот склеп был действующим. Не в том, разумеется, смысле, что кто-то его возвел для семейных нужд да так пока и не использовал, а в самом прямом: склеп — весьма и весьма скромный по размерам — был буквально набит покойниками в разной стадии разложения. Именно они и пахли так, что Сушкина и Любимова постоянно мутило.

Это обстоятельство — не приступы тошноты, а обилие покойников — было чрезвычайно странным. Не было похоже на то, что склеп использовался членами одной семьи, ведь не могло быть так, чтобы членов одной и той же семьи выкашивала смерть в сравнительно короткий промежуток времени. Впрочем, старых останков тоже хватало, но их вид тревожил не меньше, чем вид многочисленных трупов, брошенных в склеп за последние максимум полгода – год. Эти — старые — останки были уж очень стары: по сотне, а то и больше лет каждым, но и сам их вид заставлял задуматься.