И снова Гесс и Владимир Львович переглянулись.
— Этим многое можно объяснить. В том числе и то, что нас приняли… гм… с такою прохладцей. Что же до Венеции, то и с этим тогда всё становится ясно: именно в Венеции до сих пор сильная австрийская агентурная сеть!
— Но Молжанинов?
— Не знаю!
Можайский подошел к окну и выглянул на улицу.
По-прежнему шел дождь. По-прежнему было неуютно.
— Не знаю! — повторил Можайский, отворачиваясь от окна. — Однако, светает. Нам пора определиться с дальнейшим.
Гесс и Владимир Львович поднялись с кровати и встали в центре комнаты, ожидая распоряжений. Почему-то оба они решили, что у Можайского уже сформировался план действий. Гесс так и вовсе поверил в это настолько, что его собственная идея, которую он еще четверть часа готов был предложить на общее обсуждение, отступила в его голове на задний план. Хотя и не померкла окончательно.
Можайский удивленно посмотрел на вставших… мы говорим «удивленно», потому что иначе нельзя сказать: на самом-то деле выражение постоянно мрачного лица Можайского ничуть не изменилось, а вечная улыбка никуда не делась из его глаз. И все же, удивление явственно проявилось: в чем-то, что объяснить или описать затруднительно.
— Господа?
Владимир Львович, откинув пиджак, достал из-за ремня внушительных размеров револьвер и, переломив его пополам, проверил содержимое барабана:
— Начинаем? — с лихими искринками во взгляде вопросил он.
Можайский положил руку на руку Владимира Львовича и прикрыл таким образом револьвер:
— Куда вы спешите? Нужно еще подумать!
45.
Все трое сидели теперь за обшарпанным столиком и разглядывали пару карт, а точнее — планов, которые удивительным образом оказались в одном из карманов Можайского. «Наш князь» — как пояснил он сам — прихватил их, зная, что они непременно понадобятся.
План побольше был планом той части Венеции, где находился театр Сан-Галло: за площадью Сан-Марко, Прокурациями и одноименной Прокурациям речушкой. Второй — поменьше — был планом самого театра: небольшого, но с весьма запутанной системой входов, выходов, сообщающихся коридоров и помещений.
— Откуда он у вас? — поинтересовался Гесс.
— Сам не понимаю, — ответил Можайский. — Лежал в ящике стола отведенного мне покоя. Но это удачно вышло!
Гесс с сомнением покосился на Можайского, но промолчал. На душе у Вадима Арнольдовича всё отчетливее становилось хуже, всё яростнее скреблись кошки, всё требовательней заявлял о себе какой-то протест. Но формального повода протестовать не было, и Вадим Арнольдович не давал протесту вырваться наружу. Однако столь — удачно ли? — но точно кстати завалявшийся в ящике план театра насторожил его: уж очень это походило на подсказку. А подсказка в такого рода делах — явный признак засады!
«Даже странно, — думал Вадим Арнольдович, — что Юрий Михайлович этого не замечает!»
Гесс, разумеется, ошибался: Можайский, обнаружив план в «дворцовом» столе, насторожился отнюдь не меньше своего помощника, причем у него как раз для этого имелся куда более веский повод. Дело в том, что он уже осматривал все ящики и прочие места, в которых было бы можно обнаружить что-нибудь интересное, и этого плана раньше не было нигде! Сам собой напрашивался вывод: план подбросили. И вывод этот оказывался тем более занятным, что подбросивший как будто заранее предполагал, как повернется дело: о театре-то Можайский узнал только от Владимира Львовича! Получалось, некий «доброхот» невероятным образом предвидел не только то, что он, Можайский, выйдет на след театра, отбросив версию с гостиницей того же названия, но также и то, что ему, Можайскому, удастся провести охрану и сбежать от наблюдения! Кем был этот «доброхот»? Каковы были его истинные побудительные мотивы? Что он подготовил — и подготовил ли? — в том месте, куда, как он точно знал, Можайский непременно отправится, и в самое ближайшее время?
Но эти размышления, пугавшие его самого, Можайский держал при себе: осторожность мешала ему поделиться ими с Гессом. Возможно, не потому, что остаться с Гессом наедине было бы невежливо по отношению к Владимиру Львовичу, а потому, что Можайский знал, как его помощник отреагирует на такую новость. Вадим Арнольдович наверняка начал бы протестовать против необдуманных поступков и постарался бы доказать невозможность следовать путем, подсказанным новым неизвестным игроком. Можайский так и слышал эти возражения: в лучшем случае — арест по какому-нибудь тяжкому обвинению, в худшем — смерть. И наверняка — бесчестие!