Торопливо стягивая штаны, валюсь сверху, прижимаю её к влажной листве.
Из-под головы у неё пахнет прелыми листьями. Озябший муравей ползёт по стрелке подорожника. От её волос, щеки, шеи исходит аромат шампуня, косметики и блядской ночи. Этот запах и мысль о том, как она билась и стонала под ублюдком Робертом, принимая его в себя, жадно обхватывая ногами, внезапно возбуждают меня.
Она равнодушно отворачивается, когда я торопливо проникаю в неё, и только морщится от моего резкого движения. Тогда я беру её за лицо, поворачиваю к себе и гнусно, унизительно целую эти губы, мусолю подбородок, ловлю её ускользающий язык. Бешено дёргаюсь на ней, входя резко и глубоко, надеясь исторгнуть из неё стон — не наслаждения, конечно нет, — омерзения и боли.
— Сука! Сука! — пыхчу я. — Ну давай, давай, выгибайся, кричи! Представь себе, что я Роберт, ну!
— Да пошёл ты! — шепчет она и морщится от моих ударов внутри…
Наша борьба продолжается недолго. Потом я торопливо застёгиваю брюки, чувствуя как дрожат ослабевшие ноги, чувствуя лишь омерзение к себе и полную безнадежность. Она задумчиво цепляет носком туфли свои порванные трусики, жалким белым комочком потерявшиеся в траве.
Мелко дрожащими пальцами выковыриваю из пачки сигарету, жадно затягиваюсь табачной горечью. В пересохшем рту гадко. Ещё гаже в пересохшей душе.
— Отвези меня домой, — она не смотрит на меня, словно это ей стыдно. Поворачивается и, бросив быстрый взгляд на скамью, идёт к тропинке.
Киваю, отбрасываю тошнотворную сигарету и отправляюсь за ней. Туман понемногу рассеивается. День обещает быть хорошим. Только не для меня.
— Ты забыл пистолет, — говорит она, не оборачиваясь, когда мы выходим на аллею.
А ведь правда!
Но… нужен ли он мне? Зачем? Теперь это — всего лишь улика в деле об убийстве Роберта Как-там-его.
Однако, бросать его вот так, на виду, тоже не годится.
Быстро возвращаюсь, подбираю влажный от травы и тумана револьвер, кладу в карман. Бросаюсь догонять её.
А ведь она была права! Там, в машине, она точно предсказала все мои действия. Только я не дал ей договорить. «Потом…» — и я оборвал её. Что будет потом? Вернее, что должно было произойти потом в её представлении? Надо понять. Зачем?.. Да чтобы поступить в точности наоборот.
Она сказала, что я не смогу убить её. Значит «потом» не будет убийства. Она сказала, что рано или поздно я убью себя. Наверное, это и было «потом».
Ну что ж…
Останавливаюсь и достаю из кармана револьвер. До неё — десяток шагов. Слышала она или нет, что мои шаги стихли? Поняла, что́ я намерен делать? Не знаю, она продолжает идти вперёд, не сбившись с шага, ничем не выдав ни страха, ни готовности, ни ожидания. Наверное, она думает, что я собрался застрелиться прямо сейчас. И ей плевать.
Ловлю в прицел её затылок.
Она просила не стрелять в голову.
Чуть опускаю ствол. Кладу палец на спусковой крючок…
Но я знаю, что уже не выстрелю в неё. Я просто как последний придурок щекочу себе нервы и выпендриваюсь перед самим собой.
Выходит на шоссе, направляется к машине.
Ха! А ведь она сейчас может прыгнуть за руль, ударить по газам…
Нет, не сможет. Ключи у меня…
Я не сразу понимаю, что произошло. Этот ублюдок выходил из поворота не меньше, чем на сотне… Визг тормозов, глухой удар… Её подбрасывает, переворачивает в воздухе как тряпичную куклу, как безвольное чучело, и, изломанную и смятую, отшвыривает назад к обочине. Чёрному «Фольксвагену» наконец удаётся остановиться. Из него вылезает взлохмаченный увалень с лицом хомяка. Несколько секунд обалдело смотрит на безжизненное тело, потом на вмятину в капоте. Потом прыгает обратно в машину и рывком трогается с места.
Мразь!
Сунув револьвер в карман, чувствуя, как текут из глаз слёзы, добегаю до неё — мёртвой, окровавленной, смятой, — подхватываю и несу к машине. Укладываю на заднее сиденье. Прыгаю за руль. Рывком с места и в карьер.
Шестьдесят. Восемьдесят. Поворот, почти не сбрасывая скорости. Вижу его машину. Он конечно понял, кто несётся сзади, поэтому немедленно прибавляет газу.
Сто. Сто двадцать. Сто пятьдесят. Слёзная муть, застилающая глаза, — совсем некстати. Вот уж не думал, что буду плакать из-за этой шлюхи. На рукаве — кровь и частички её мозга.
Мозги — вот что я любил в ней. Мозги и ту царственную, равнодушную ко всему женственность — не показную, не отрепетированную, не сбрызнутую наигранным трепетом и припудренную расчётливым кокетством, а — животную, небрежную, впитавшуюся в плоть и кровь, естественную, как кожа.
Сто восемьдесят. Я медленно, но верно и неумолимо приближаюсь к этому ублюдку.