Выбрать главу

Несчастный, впрочем, не убился до смерти. Бог дал ему время для покаяния и послал к нему инока из соседней кельи. Низверженный был весь изломан, самый череп его разбит, кровь ручьями текла из ран. Однако ж он имел достаточно времени и силы рассказать подробности своей жизни и искушения, просил у знавших его отшельников поминовения и молитв и на руках плачущего инока испустил дух. После ужасного своего искушения он не более трех часов был жив[61].

Какая жуткая история! Так, значит, отвратительны пред Богом были это зазнайство монаха, эта его дерзкая мечта о первосвященстве, что попустил Господь злым духам прежестоко посмеяться над несчастным! Но и теперь все те монахи, которые, не имея и вовсе никакого монашеского делания и труда, так же мнят себя готовыми к достойному несению трудов иерарших, не так же ли будут в определенный момент осмеяны и поруганы диаволом? И еще большой вопрос: что страшнее и что пагубнее – падение ли в физическую пропасть с действительной скалы или ниспадение в пропасть безнравственности или духовного опустошения с мнимой высоты прельщенного самомнения? И даны ли будут еще те «три часа» для покаяния? А ведь сколь многое – не менее тяжелое и трагическое – может протекать вовсе не приметно для стороннего взгляда под монашескими параманами и архиерейскими омофорами, даже при всеобщем почтении и уважении…

Привычное сегодня рассуждение: ну почему бы монахам не заниматься миссионерством и проповедью, почему бы не помогать людям найти дорогу к Церкви и не вести их по пути к Богу? Что, собственно, толку от того, что монах будет всю жизнь просиживать в монастыре, часто скучая и унывая, будет всегда занят только своими внутренними, монашескими проблемами и заботиться только об исцелении своих собственных духовных недугов? Разве это не эгоизм, разве не бесплодное прозябание? Что толку сидеть самому со своим светильником и поправлять фитилек, подливать маслице? Не правильнее ли освещать дорогу другим? Не ближе ли это к верному христианскому образу жизни, к деятельному исполнению евангельских заповедей?

Но пусть скажут: какая свеча предпочтительнее – та ли, которая скромно горит перед святой иконой на подсвечнике, с верой и молитвой затепленная (пусть даже в пустом храме, никем не наблюдаемая), или та свеча, которая горит в руке домохозяйки, когда она в темном чулане усердно отыскивает какую-нибудь затерявшуюся вещь? Не посчитаем ли мы святотатством снять горящую свечу с подсвечника перед иконой Спасителя или Пресвятой Богородицы и пойти с нею к калитке встречать ночного гостя, дабы осветить ему дорожку? Не различаем ли мы светильники, которые используем, одни для свечения, тепления, согревания молитвы перед святыми образами, другие же – для освещения комнаты или входа на лестницу? И опять – это редчайший дар Божий, когда человек умеет, предстоя Господу, не отвлекаясь от Него, звать и приводить на поклонение Ему других людей… Редчайший дар!

Обманчивая оттепель

Монах бежит от душевного человеческого тепла, от разного рода «любви», от «связей», земных отношений, привязанностей: он должен остаться один, должен охладеть ко всем и ко всему, что прежде согревало его в миру, как бы застыть на какое-то время в этой «мертвости», как застывает, не подавая признаки жизни, обнаженное, оледеневшее, прикрытое снегом дерево в пору зимы: только где-то в сокровенной глубине хоронится жизнь, теплится живоносный сок, накапливаются к грядущей весне силы для пробуждения, для будущей настоящей жизни. Повелит Господь – и в назначенный Им день и час отступит холод, разомкнутся ледяные объятия, прорвутся сквозь завесу облаков яркие лучи солнца, откроется лазурная даль небес; дерево распрямится, расправит веточки, вберет в себя весенний воздух, начнет пить чистейшую влагу из мягкой земли – и радостно заструится, побежит по сосудам его новый сок жизни; размягчится черствая кора, и из-под скорбных морщин ее пробьются новые побеги, зазеленеют почки, еще немного и заблагоухает цвет среди воскресшей, ликующей на солнце листвы: все новое, свежее, здоровое – без изъяна в сретение Пасхи, приветствуя весну; и затем – долгая радость, кипучая жизнь в продолжение нескончаемого лета… Но прежде необходима та зима, та «смерть», та сокровенность и погруженность в себя. Ведь и перед Пасхой у нас – долгий пост, потом даже особо «умертвляющая» Страстная! И как это приготовление изнурительно, как скорбно – сколько муки в нем, сколько тесноты! Какая борьба здесь, сколько крови должно пролиться, сколько слез! Сколь многого нам надо отрешиться, сколько «любимого» отторгнуть от сердца, скольким поболеть! И все это оттого, что многое, очень-очень многое прилепилось к сердцам нашим, навязалось, срослось с ними, а оно все от праха, от земли, от преходящего – тленное. Ведь тленное – это все то, что не имеет помазания вечности, не способно протечь через тончайший покров небесного, должно отсеяться, остаться по сию сторону врат, вводящих в жизнь, тесных, как игольное ушко[62]. И как кричит душа, как не хочет расставаться со всем этим любимым, как настойчиво доказывает, что и эти ее приобретения самые святые и непременно достойны посвящения в нетление. Но игольное ушко не пропустит в горний Иерусалим идущих с такими «богатствами», и лучше теперь же обнажаться от них, теперь уже примеряться к тесным вратам, вступая на узкий путь[63]. Но кто не изведал этой борьбы, тот посчитает ничтожным это совлечение своих привязанностей: что, мол, такого – соберемся с духом, раз-два, и побросаем все, что там терзаться, что малодушествовать. Но не так все это, не так!