Выбрать главу

Еще: человек, удостоившийся священнического сана, тем более еще и монах, тем паче начитанный, да еще если с живым, энергичным умом, красноречивый, но без действительного опыта духовной жизни, ведь он часто жаждет, ищет «достойных учеников», скорбит, что его не слышат, что нет тонких, способных чад, которые могли бы по достоинству оценить его способности, уловить все изящные, прекрасные переходы его мысли и слова, вдуматься, вчувствоваться во все то, что он мог бы так талантливо изобразить, расписать, проиграть и пропеть. И вот вдруг обретается такая хорошая, мягкая, пластичная глина – и скоро уже заждавшийся, «заскучавший по большому творчеству скульптор» принимается за ваяние: месить, мять, лепить, убирать лишнее, снова накладывать пласты мягкого пластика, прорезывать линии, закруглять формы. По временам он отходит, смотрит, прищурив глаза, опять спешит к предмету своего внимания и заботы. Иной раз для отдыха и для забвения подолгу смотрит в окно на зимний пейзаж, но это только для того, чтобы еще яснее увидеть потом свое произведение, с еще новым приливом чувств продолжить самовыражение.

Поначалу обе стороны обрадованы, воодушевлены: идет какая-то «серьезная духовная работа», открываются как одному, так и другому «весьма любопытные глубины» души, завязались «интересные духовные отношения». «Чадо» радо, что нашло того, кто так озаботился, заинтересовался его «внутренней жизнью»,– человека, которому так важно и дорого то, что сокрыто в самой его глубине и никогда никого до сих пор не интересовало. Теперь они вместе с «духовным отцом» внимательно разбирают, подробно рассматривают «те старые открытки, альбомы, рисунки» – затаенные образы и впечатления, которые были дороги душе, но которые она скрывала, никому не показывала. И как она отягощалась тем, что столько имела, но никому не могла открыть,– и вот все это пересматривается, разбирается; как благодарна душа, что она наконец-то вырвана из этого душного одиночества, скорбного молчаливого «скитания по чужому городу, среди чужих, холодных людей, занятых только собой». «Отец» полон забот и настроен крайне самоотверженно, готов «с голыми руками идти против волчьих зубов ради этой бедной своей овечки», как «добрый пастырь», не пожалел бы разбить ноги в кровь, если бы его милая овечка заблудилась в горах, но отыскал бы ее и принес в дом свой!

Итак, одно нездоровое расположение смешивается с другим, болезненным же, и прикрывается им, и бывает уже трудно проследить и выявить, что было прежде и что потом, и что от чего рождалось, и что от чего заболевало. «Скульптор» все более увлекается, но уже замечает, что «статую», которую он так заботливо лепит, он хочет иметь только для себя и ваяет он ее по собственному своему «образу». Отдаленный голос продолжает донимать своими прозаическими короткими заявлениями, и душа нехотя не может не согласиться, что голос этот прав, хотя и говорит настолько лаконично, что все проблемы и муки объемлются одним-двумя короткими, однако весьма содержательными и многое объясняющими словами. Но согласиться – значит бросить, разрушить все, то есть все это ваяние, огромное высокое сооружение, к которому уже приросло сердце, вернее, в которое сердце вплелось, вжилось, без которого уже не мыслит свое бытие…

Но вдруг наконец оказывается, что «глина» уже не желает так легко поддаваться, принимать именно ту форму, те линии и округлости, которые пытаются ей налепить: она уже противится, она уже чувствует, что «ее гнетут», что ей, кажется, лучше было быть дикой и одинокой, чем вот так вот втискиваться в чуждые формы и, разделяя одиночество, попадать в рабство. Скульптор негодует, делает большие усилия, накладывает новые «мазки» или епитимии «за непослушание». Начинается «брань», но далеко не «духовная». Какая-то невидимая рука рушит все то, что лепилось, строилось с таким усилием и ревностью, она же правит все в ином направлении, дает иные черты, как будто отнимает у скульптора его «детище» и лепит что-то иное, по иному образу. Кто это? Что за неведомая сила так властно действует? Он думает, что это «страсти», что это та жесткая, злая примесь, которую надо удалить из глины, и она сделается окончательно послушной его руке…

Здесь начинается борьба с Богом – присвоение себе того, кто принадлежит единственно Ему! Нет, надо скорее отдать, отдать этого человека Богу – истинному его Отцу, Тому, Кто совершенно свято любит его, Чей образ он являет и Кто один только может очистить в нем этот Свой образ, восстановить его природную красоту, ваять и оттачивать это Свое творение до подобия Себе, привести к обОжению! Надо отдать целиком, не уворовывая себе ни малейшую частичку не принадлежащего нам.