— Ранрей прав. Бово сообщает, что он, действительно, дал это глупое обещание; он утверждает, что если бы он не позволил опустить цену хлеба до той, которую они требуют, пришлось бы штыками заставлять их принять нынешние тарифы. Все это противоречит моим приказам: речь шла только о том, чтобы восстановить гражданский мир; я категорически запретил моим солдатам пускать в ход оружие.
Николя подумал, что такой приказ было легче отдать, чем исполнить.
— Сегодня утром я написал Тюрго, что он может рассчитывать на мою поддержку. После неправильного шага Бово каждый будет считать себя вправе принимать решения, которые потом припишут мне. Ранрей, у вас хороший почерк?
— Надеюсь, сир.
— Тогда берите перо и пишите под мою диктовку. Потом сами отвезете эту записку господину Тюрго.
И король усадил его за стол советов.
— «Мы совершенно спокойны. Мятеж набирает силу. Находившиеся здесь войска успокоили мятежников. Господин де Бово спросил мятежников, каковы их требования, и большинство заявили, что у них нет хлеба, поэтому они пришли сюда в надежде получить его. Они показали дурно испеченный хлеб из ячменя, который, по их словам, они купили за два су, и утверждали, что им продавали только такой хлеб. Сегодня я весь день провел во дворце, но не потому, что меня охватил страх, а чтобы все успокоилось. Рынок окончен, но впервые приходится предпринимать многочисленные предосторожности, дабы мятежники вновь не вернулись и не начали вершить свой закон; сообщите мне, какие, по-вашему, следует принять меры, ибо положение весьма тягостно».[28]
Умолкнув, король в задумчивости уставился на Николя. Неловко наклонившись, словно высокий рост мешал ему, он взял письмо, прочел его и подписал. Опираясь кулаками о стол, он приблизил свое лицо к лицу Николя и со слезами на глазах произнес:
— Совесть наша чиста, и в этом наша сила. Ах, если бы я был столь же красив, как мой братец граф Прованский, и обладал бы таким же красноречием! Я бы обратился к народу, и все было бы прекрасно! Но я начинаю мямлить, и это все портит.
Николя ощутил, как у него сжалось сердце. Внезапно он отдал себе отчет, что в глазах короля он принадлежал к старшему поколению, к тем, кто служил его деду в то время, когда он был еще ребенком. Закивав головой, словно разгоряченная лошадь, сверху вниз, он с трудом подавил охватившее его волнение. Чтобы выразить всю свою преданность, ему ужасно захотелось сделать что-нибудь необыкновенное. Но он не мог себе этого позволить. Его внутренняя борьба не ускользнула от короля; Людовик улыбнулся, и между ними возникло молчаливое согласие, о котором он никогда не забудет. Выпрямившись, король негромко сказал, чтобы он докладывал лично ему, и никому другому, обо всех беспорядках, происходящих за пределами Версаля.
Выйдя из дворца, Николя пешком отправился в особняк д’Арране. Там его ждал взволнованный Триборт. По его старческому, изборожденному шрамами лицу то и дело пробегала судорога.
— Мадемуазель вернулась из путешествия…
Наконец-то хорошая новость, с облегчением вздохнул Николя; глядя на лицо дворецкого, он успел подумать, что его настигла очередная неприятность.
— …и тотчас уехала.
— Как уехала?
Триборт застенчиво переминался с ноги на ногу.
— Как бы вам сказать… Уехала! Узнав о вашем прибытии, она приказала поворачивать. Короче говоря, кучер стегнул коней, ну и вот!
Видимо, на лице Николя отразилось столь великое изумление, что Триборт дерзнул пуститься в объяснения.
— Не берите в голову, я совершенно уверен, что когда они вот так убегают, то это потому, что очень уж им хочется остаться.
Пожав старику руку, Николя заскочил к себе в комнату, переоделся; затем отправился на конюшню и, вскочив на лошадь, галопом помчался в Париж. Всю дорогу он старался убедить себя, что слепа не любовь, а самолюбие. И пытался сосредоточиться на поручении, доверенном ему королем. Письмо, адресованное Тюрго, свидетельствовало о чистосердечии его величества и его доброжелательности. Тем не менее он задавался вопросом, не слишком ли суверен нарушил субординацию в отношениях с генеральным контролером, ибо подобные нарушения свидетельствовали об излишней наивности, что не могло не беспокоить. Однако хладнокровие, проявленное им при встрече с опасностью, подтверждало, что король, перестав быть робким и застенчивым подростком, не намеревался ни следовать чьим-либо влияниям, ни позволить поработить себя. Это умозаключение приободрило его. Каждому уготованы свои испытания: королям, влюбленным, отцам семейства, ибо все они всего лишь марионетки в руках провидения, дергающего за ниточки, пробуждая в них страсти и желания. На подъезде к столице царило спокойствие, однако он не обольщался: как только слух о версальских событиях дойдет до Парижа, волнения вспыхнут с новой силой, ибо заинтересованные люди, без сомнения, представят эти события в искаженном виде. Аферисты не преминут преувеличить опасность создавшегося положения.