Выбрать главу

Тот же Георгий Потанин пишет о Валиханове: «Это необыкновенный феномен — киргизский юноша, офицер, пользовавшийся в местном русском обществе репутацией человека с блестящими умственными способностями и с благородным направлением мыслей… Чокан был киргизский патриот, но в то же время это был и патриот русский».

Так в семипалатинской геометрии духа и просвещенности прочерчивается одна линия, соединяющая Степь и Россию, — Достоевский — Чокан Валиханов.

Где-то совсем рядом тянется и другая.

В ту пору Мухтар не предполагал еще, что пройдут годы, и Абай окажется в самом центре его жизни и пробудет там до самого конца. Но он уже двигался в его сторону, детское чтение, не столько чтение, сколько борьба с незнакомыми буквами, давно сменилось чтением-упоением. И уже не одни стихи захватывали, но и «Кара Соз» — то, что потом, в переводе на русский, скучно назовут «Словами назидания». Скучно, да и неточно, потому «черные» эти, если воспроизводить буквально, слова, никакое не назидание, не поучение, но рассуждение или, в европейской традиции, отмеченной именами Марка Аврелия и Паскаля, Ларошфуко и Монтеня — краткое эссе, афоризм, максима.

У Поля Клоделя, прекрасного французского поэта, драматурга, католического мыслителя, а по службе дипломата, представлявшего свою страну не в одной столице мира, есть поучительное рассуждение о национальном самосознании и самооценке. Помимо всего прочего, то и другое основано на «некоей интуиции, некоем чувстве близости, позволяющем… осваивать опыт отцов и дедов так, что он становится собственной жизнью. Именно этот опыт, краткий или продолжительный, осознанный или бессознательный, именуем мы национальной традицией… Вход в этот высший суд национального самосознания, в этот словно бы постоянно действующий парламент, где заседание не прекращается ни на минуту, где к рассмотрению принимается любое дело и выносимые приговоры обжалованию не подлежат, называется языком». Но самое интересное начинается дальше. Оказывается, язык и все, что за ним стоит, — быт, привычки, способ мышления, — нуждается, чтобы достичь полноты, в стороннем взгляде. Монолог стремится к диалогу, внутренний круг размыкается во внешний. Лишь в этом случае можно «выделить особенное, типичное, а иногда неповторимое в искусстве, а также образе мысли и поведении, которое изнутри представляется естественным и неизбежным».

Удивительно, как сходятся иногда мыслительные вершины, даже не подозревающие о существовании друг друга, — лишнее свидетельство органического единства всемирной культуры. Сходятся на пересечении путей, один из которых идет с Запада на Восток (эссе Клоделя называется «Взгляд на душу Японии»), другой — с Востока на Запад.

«Родной язык — первое окно в мир, — начинает Абай, и тут же разворачивает посылку. — Знание чужого языка и культуры делает человека равноправным с этим народом, человек чувствует себя вольно, и если заботы и борьба этого народа ему по сердцу, то он никогда не сможет оставаться в стороне».

В устах француза, живущего в самом сердце Европы и ощущающего за собою столетия просвещенности, рассуждения о диалоге языков кажутся естественными, ему нечего беспокоиться за самобытность, она удостоверена давно и незыблемо. Но в ином положении находится первый, по существу, настоящий просветитель народа, только пробуждающегося к художественному творчеству в современных его формах. Тут вроде бы естественна была бы как раз оглядка прежде всего на свой язык, свое наследие. Абай уходит от этого искушения и тем крупнее вырастает в наших глазах, тем значительнее кажется его творческий подвиг, особенно на фоне культурной истории, недавней и более отдаленной. Скажем, примерно в те времена, когда писал он свои «максимы» в далеких, если отсчитывать расстояния от Среднего жуза, краях, возникло общественное движение, назвавшее себя Ирландским Возрождением. Преследуя прежде всего цели гражданско-политические, оно выработало и культурную программу, основанную на восстановлении гэльского языка и национальной мифологии. Прекрасно, однако же сколько-нибудь серьезного творческого осуществления эти идеи не нашли, потому как раз, что патриотический пафос не был поддержан пафосом сообщительности, политическое противостояние метрополии — Англии обернулось враждой культурной, а это самоубийство. Движение, в гуманитарном своем изводе, превратилось в секту, что и оттолкнуло от него таких людей, как Уолтер Батлер Йетс, уже считавшийся в ту пору первым поэтом Ирландии, и молодой Джеймс Джойс, который скоро выдвинется в авангард ирландской, а далее мировой литературы. Та же судьба постигла многие годы спустя «негритюд», возникший в конце 50-х годов прошлого века на волне освобождения бывших колоний Великобритании в Африке, а затем литературу «черных мусульман» в Соединенных Штатах. Был когда-то совсем недурной поэт и драматург Лерой Джонс, потом он исчез и даже от имени отказался, а на месте его возник Барака — безудержный воитель с «белой Америкой», в том числе и с ее литературой.

Достоинство Абая в том и заключено, что правда поэзии всегда в его глазах была выше факта политики. Он ведь не просто о взаимодействии языков и литератур печется, под «чужим» (надо бы, конечно, перевести — «другим») имеются в виду вполне определенные язык и культура.

«Знать русский язык — значит открыть глаза на мир…»

«Русская культура — ключ к осмыслению мира и, заполучив его, можно хоть немного облегчить жизнь нашего народа. Например, мы познали бы разные, но в то же время честные способы добывания средств к жизни и наставляли бы на этот путь детей, успешнее боролись за равноправное положение нашего народа среди других народов земли».

Таким образом, поэтическая задача перевода на казахский русских классиков — Пушкина, Лермонтова, Крылова — становилась в глазах Абая задачей гуманистической. Но об этом нам удобнее, конечно, поговорить в ином месте, а сейчас возвращаемся к ученическим годам Мухтара Ауэзова.

В трех минутах ходьбы от Иртыша и в десяти от учительской гимназии, на углу Соляного переулка и Большой улицы, жил Евгений Петрович Михаэлис. Улица с таким же названием упоминается в «Дядюшкином сне», так что, вполне возможно, снял он жилище по соседству все с той же «первой дамой Мордасова» Марьей Александровной Москалевой, хотя с Достоевским в Семипалатинске Михаэлис разминулся значительно — осел здесь в 1869 году, а Федор Михайлович получил увольнение с военной службы и разрешение отбыть в Тверь десятью годами ранее.

В 1861 году двадцатилетний юноша, чрезвычайно увлекавшийся социалистическими идеями Чернышевского, был отчислен за участие в студенческих волнениях из Санкт-Петербургского университета и два года спустя сослан в Сибирь. Срок ему был назначен пятнадцать лет, но остался он здесь, уже добровольно, на целых полвека, до конца жизни. Впрочем, едва прибыв в Тару, первый пункт своей вынужденной сибириады, Михаэлис обратился к губернатору с просьбой разрешить ему работать, ибо желал быть «дельным членом общества». Разрешение, несмотря на то что вообще-то на политических ссыльных распространялось множество ограничений, было дано, и Михаэлис принялся энергично заниматься этнографией, археологией, естественной историей края, а также аульным бытом и фольклором. Постепенно он сделал себе некоторое имя в науке — труды его помещались в записках Академии наук и Географического общества. Помимо того он стал секретарем местного Статистического комитета, а позже принял самое деятельное участие в организации краеведческого музея и общественной библиотеки, деньги на которую дало местное купечество.