Он резко дернул удилище, подсекая невидимую рыбу:
— Жена у меня ушла. Понимаешь? Три месяца назад. Даже записку оставила: «Федя, ты задыхаешься, и я задыхаюсь». — Он засмеялся, но смех был невесёлый и быстро превратился в кашель. — А я ведь и правда, задыхался, Муля. В пустой квартире, в тишине… Думал, совсем с ума сойду. Пока Большаков не приволок меня сюда. Говорит: «Рыбачить вон лучше будешь, хватит подыхать».
Фёдор Фёдорович вытер лицо рукавом, и я понял, что это не пот.
Он замолчал, и в тишине стало слышно, как где-то в камышах крякнула утка. Почему-то я сразу представил Фёдора в той самой квартире: шторы закрыты, бутылки на полу, телефон, молчащий неделями. А потом Большакова — грузного, ворчливого, который долбится в дверь с криком: «Хватит ныть! Бери удочки!». Возможно, это и спасло Фёдора — поездка на природу в хорошей компании, к озеру, ощущение холодной воды на руках, вид солнца, что поднимается над соснами…
Я сглотнул. Сложно было найти нужные слова, чтобы не сорваться в банальности. «Время лечит»? «Найдёшь другую»? Это звучало бы насмешкой. Вместо этого я медленно поднял камень и швырнул его в озеро. Круги разошлись, смывая отражение Фёдора Фёдоровича в воде.
— Мы с Людмилой Ивановной часто вдвоём на лодке катались, — неожиданно сказал Фёдор Фёдорович. — Весной щук ловили…
Он вздрогнул и продолжил:
— Людмила смеялась, когда щука вырвалась у меня из рук и шлепнулась обратно в воду. А потом мы гребли к островку, где цвела ива, и она сказала, что хочет ребенка… А потом вдруг вот эта записка… Да что тут говорить, бабы…
Он сник и умолк.
Солнце поднялось выше, и туман начал таять, обнажая рыжую прошлогоднюю и светло-зелёную, ещё тощую, весеннюю траву на поляне. Фёдор Фёдорович потянулся к большой жестяной кружке, что стояла на скамеечке в лодке, налил остывшего кофе в кружку поменьше.
— Знаешь, Муля, — сказал он неожиданно мягко, — я тут думал… Рыба ведь не держит зла. Клюнула — сорвалась, и плывет себе дальше. А мы, люди, цепляемся за крючки прошлого, пока не истечем кровью.
Он отпил глоток, поморщился:
— Горький кофе. Как моя жизнь. Потому тебе и не предлагаю. Невкусно. Я варить кофе не умею. Людмила мне всегда варила… раньше варила…
Я вздохнул:
— Давайте я сейчас свежего принесу? Сварить-то недолго. Я умею, причём вкусно.
— Не надо. — Фёдор Фёдорович махнул рукой. — Я привык уже. К горечи.
Ветер усилился, зашелестел камышами, понеся запах далекого дождя. Фёдор Фёдорович вдруг подсек удочку, и на конце лески заблестела серебристая плотва.
— Вот и первая! — он улыбнулся по-настоящему, впервые за утро. — Может, и правда — не всё потеряно?
Я кивнул, глядя, как он осторожно снимает рыбу с крючка. Плотва метнулась в воду, оставив круги на поверхности.
— Убежала, — чуть растерянно пробормотал Фёдор Фёдорович. — Вчера слишком хорошо посидели.
— Зато всё наладится, — сказал я. — Может, уже завтра.
Фёдор Фёдорович вздохнул, а я неожиданно сам для себя сказал:
— Если хотите, мы можем в Москве где-то встретиться и поговорить, я знаю, как найти выход из вашей ситуации. Если хотите, конечно…
Фёдор Фёдорович кивнул:
— Я найду тебя. Знаю, ты у Ваньки работаешь. Найду…
Мы замолчали, слушая, как озеро просыпается. А где-то за спиной, на поляне, уже пели птицы, будто зная, что даже самая глубокая рана начинает затягиваться, стоит только позволить свету проникнуть в трещины.
Когда уже все окончательно проснулись и начали шевелиться, из домика выскочил встревоженный Козляткин и, сделав большие глаза, сказал свистящим шепотом:
— Тебя там Иван Григорьевич требует.
Он посмотрел на меня укоризненно и обличительно прошипел:
— Сердитый с утра. Видно, голова сильно болит. Про советско-югославский проект вспоминал… Эх, Муля, куда ты меня втравил! Что мы с тобой теперь делать-то будем⁈
Я подмигнул шефу, скорей для того, чтобы успокоить, и пошел к дому.
Комната, где ночевал Большаков, напоминал бункер в осаждённой крепости. Стол, заваленный всяким хламом, пепельница, переполненная окурками «Беломора», и почему-то потёртый портрет Сталина на стене (Интересно, это Матвей такой верноподданный? Или к нашему приезду подсуетился?). Воздух пропах махоркой и перегаром.
— О чём с Фёдором говорили? — спросил он.
— О жене его, — честно ответил я.
— Плохо ему сейчас, — вздохнул Большаков и добавил, — чуть себя не угробил. А ведь такой человек. Один из ярчайших умов в советской химической промышленности.