Выбрать главу

— Не ешьте этого, солнышко, следующим номером точно будет икра.

Однако следующим номером была жесткая лапша, покоившаяся, как затонувшие бревна, в водянистом бульоне. За супом последовали телячьи котлеты в сухарях, с вареной картошкой и горошком, гремевшим на тарелке, как дробь; для запития были принесены новые бутылки с газировкой.

— Я не о своем желудке беспокоюсь, а о Тверповом, — сказала мисс Путнэм миссис Гершвин, на что та, перепиливая котлету, ответила:

— Как ты думаешь, может, икру подадут на десерт? С такими, знаешь, крохотными блинчиками?

У мисс Лидии надулись щеки, выкатились глаза, челюсти работали как поршни, по шее стекал пот.

— Ешьте, ешьте, — приговаривала она, — ведь вкусно, правда?

Мисс Райан сказала, что все просто замечательно, и мисс Лидия, вытирая тарелку толстенным куском черного хлеба, горячо согласилась:

— Лучше даже в Москве не получите.

В минуту затишья между вторым и сладким она принялась за лукошко с яблоками; гора огрызков все росла, но время от времени мисс Лидия прерывалась, отвечая на вопросы. Лайонс беспокоился о том, в какой гостинице остановится труппа в Ленинграде. Мисс Лидию поразило, что он этого не знает.

— В “Астории”! Номера заказаны за много недель вперед.

Она добавила, что Астория — “старомодная, но чудесная”.

— Ладно, — сказал Лайонс, — а как в Ленинграде с ночной жизнью, сюжетцы есть?

В ответ мисс Лидия заявила, что ее английский, пожалуй, хромает, и стала, со своей московской точки зрения рассуждать о Ленинграде, примерно как житель Нью-Йорка — о Филадельфии: город “старомодный”, “провинциальный”, “совсем не такой, как Москва”. Послушав ее, Лайонс угрюмо заметил:

— Да, похоже, два дня — выше головы.

Тут мисс Райан сообразила спросить, когда мисс Лидия была в Ленинграде в последний раз. Мисс Лидия хлопнула глазами.

— В последний раз? Никогда. Ни разу там не бывала. Интересно будет поглядеть.

Тут у нее тоже возник вопрос.

— Объясните мне, пожалуйста. Почему среди исполнителей нет Поля Робсона? Он ведь черный, нет?

— Да, — ответила мисс Райан, — цветной, как еще шестнадцать миллионов американцев. Вряд ли мисс Лидия полагает, что все они должны быть заняты в “Порги и Бесс”?

Мисс Лидия откинулась на спинку стула, с выражением “меня не проведешь”.

— Это оттого, что вы, — сказала она, улыбнувшись мисс Райан, — не даете ему паспорта.

Подали десерт — ванильное мороженое, совершенно замечательное. Позади нас мисс Тигпен говорила жениху:

— Эрл, лапочка, я бы на твоем месте к нему не прикасалась. А вдруг оно непастеризованное?

Через проход миссис Гершвин сообщила мисс Путнэм:

— Я так понимаю, они ее всю отправляют в Калифорнию. В Беверли-Хиллз она по тридцать пять долларов за фунт.

Последовал кофе, а за ним — перебранка. Джексон с дружками оккупировали один из столов и раздали карты для партии в тонк. Тут двое здоровяков из министерства, Саша и Игорь, взяли картежников в вилку и, стараясь говорить твердо, сообщили, что “азартные игры” в Советском Союзе запрещены.

— Друг, — сказал один из игроков, — кто говорит об азартных играх? Надо же чем-то заняться. Не дают нам раскинуть картишки с друзьями — мы жжем стога.

— Нельзя, — настаивал Саша. — Противозаконно.

Мужчины бросили карты, и Джексон, засовывая колоду в футляр, сказал:

— Мухосранск. Местожительство для мертвяков. Ставка — ноль целых ноль десятых. Так ребятам в Нью-Йорке и передай.

— Они несчастливы. Мы сожалеем, — сказала мисс Лидия. — Но надо помнить о наших ресторанных работниках. — Изящным жестом короткопалой руки она указала на официантов с массивными, лоснящимися от пота лицами и очумелым взглядом, которые ковыляли по проходу с тоннами грязных тарелок. — Вы понимаете. Будет плохо, если они увидят, что законы не осуществляются. — Она собрала оставшиеся яблоки и сунула их в матерчатую сумку. — А теперь, — весело произнесла она, — мы идем спать. Распутываем моток дневных забот.

Утром 21 декабря “Голубой экспресс” находился от Ленинграда в сутках езды — то есть на расстоянии дня и ночи, которые, по мере вползания поезда в глубь России, все меньше различались между собой. Уж очень слабо разделяло их солнце, серый призрак, подымавшийся в десять утра, а в три возвращавшийся к себе в могилу. В недолговечные дневные промежутки перед нами по-прежнему расстилалась зима во всей своей непробиваемой суровости: ветки берез, ломавшиеся под тяжестью снега; бревенчатые избы, без единой живой души, увешанные сосульками, тяжеленными, как слоновые бивни; как-то раз — деревенское кладбище, бедные деревянные кресты, согнутые от ветра, почти погребенные в снегу. Но там и сям на опустелых полях виднелись стога сена — знак, что даже эта суровая земля когда-нибудь, далекой весной, снова зазеленеет.

Среди пассажиров маятник эмоций уравновесился на точке нирваны между отъездными нервами и приездным волнением. Длившееся и длившееся вневременное “нигде” воспринималось как вечное, подобно ветру, опрокидывавшему на поезд все новые и новые снежные вихри. В конце концов отпустило даже Уотсона.

— Ну вот, — говорил он, зажигая сигарету почти не дрожавшими пальцами, — похоже, нервы я заарканил.

Тверп дремала в коридоре — розовое брюшко кверху, лапы набок. В купе № 6, которое к этому моменту превратилось в вавилон незастеленных постелей, апельсиновых корок, просыпанной пудры и плавающих в чае окурков, Джексон тасовал карты, чтобы не потерять навыка, его невеста полировала ногти, а мисс Райан, как всегда учившая русский, долбила очередную фразу из старого армейского учебника: “Sloo-shaeess-ya ee-lee ya boo-doo streel-yat! Слушайся, или я буду стрелять!”.

Единственным, кто остался верен делам, был Лайонс.

— От глазения за окошко денег не прибавится, — твердил он, угрюмо печатая на машинке очередной заголовок: “Шоу-поездом — в Ленинград”.

В семь часов вечера, когда прочие отправились на третий за день раунд йогурта и газировки с малиновым сиропом, я остался в купе и поужинал шоколадкой Герши. Мне казалось, что мы с Тверп — одни в вагоне, но потом мимо двери прошел один из министерских переводчиков, Генри, лопоухий молодой человек ростом с ребенка — прошел туда, потом обратно, всякий раз бросая на меня взгляд, исполненный любопытства. Ему явно хотелось заговорить, но мешали застенчивость и осторожность. После очередной рекогносцировки он все-таки зашел — как выяснилось, с официального боку.

— Ваш паспорт, — потребовал он с резкостью, которой часто прикрываются застенчивые люди.

Он сел на полку мисс Тигпен и начал изучать паспорт сквозь очки, все время съезжавшие на кончик носа; они были ему велики, как всё — от лоснящегося черного пиджака и расклешенных брюк до стоптанных коричневых туфель. Я попросил его объяснить, что именно ему нужно, тогда я, наверное, смогу ему помочь.

— Это необходимо, — промямлил он в ответ, и уши его запылали, как горящие угли. Поезд проехал, должно быть, уже несколько миль, а он все перелистывал паспорт, как мальчуган, разглядывающий альбом с марками; тщательно проверил памятки, оставленные на страницах иммиграционными властями, но больше всего его заинтересовали данные о профессии, росте, цвете кожи и дате рождения.

— Здесь правильно? — спросил он, указывая на дату рождения.

— Да, сказал я.

— У нас три года разницы, — продолжал он. — Я младший — младше? — я младше, спасибо. Но вы много видели. Да. А я видел Москву.

Я спросил, хотелось ли ему поездить по свету? В ответ последовала странная серия пожиманий плечами и неких суетливых движений, которые он производил, сжавшись внутри своего костюма, и которые означали “да… нет… может быть”. Потом он поправил очки и сказал:

— Мне некогда. Я работяга, как он и он. Три года — может случиться, на моем паспорте тоже будет много печатей. Но я довольствуюсь сценичностью — нет, сценой — в воображении. Мир везде один, но здесь, — он постучал по лбу — и здесь, — он приложил руку к сердцу, — переменчивость. Как правильно, переменчивость или перемена?