Ярослав отъехал чуть назад вместе со стулом и выпрямился. Итак, петухи встали в позицию. Ван Буден тоже выпрямился. Но Ярослав — ну и плут — выпрямился только затем… чтобы стряхнуть с пиджака сигарный нецел. И говорит при этом:
— Исходя из моего весьма ограниченного жизненного опыта, я осмелюсь утверждать, господни ван Буден, что в этом отношении вы слегка переоценили своего красивого и гордого спутника. Мысль, высказанная моим соотечественником, насколько я могу судить, есть не более как ходячее выражение, которое имеется в запасе у любого гида. Я лично слышал его в Венеции, а также в Париже и в Лондоне, в Тауэре, когда нам показывали поддельные драгоценности короны под стеклянным колпаком, затем в Дрездене перед Сикстинской мадонной, и у себя на родине в Праге, когда, к примеру, в монастыре св. Лоретты иностранцам показывают знаменитую жемчужную дароносицу в дубовом стенном шкафу. Быть может, вы, как бывший владелец магазина, пропускали раньше мимо ушей это гордое сверхнациональное словцо, что меня, кстати, ничуть не удивило бы.
Лея исподтишка хихикает.
Ради ван Будена и традиции «голубого часа» я обязан кое-что внушить моему дорогому Ярославу, деликатно, но недвусмысленно.
Однако на сей раз в голосе профессора Фюслера нет той богатырской мощи, которую он обретает на кафедре:
— Дорогие друзья, там, где так много общих анти — я имею в виду антифашистские убеждения, — не станет дело и за общими про — я имею в виду чистый и демократичный образ действий и способ общения на пользу и благо мира, недавно установившегоя между народами, а это значит… — тут он не мог удержаться от своего обычного жеста, размашистого и плавного, — …это значит на пользу и благо — Прекрасного-Истинного-Доброго, или, другими словами, — на пользу и благо человека…
Речь его, столь трогательно-прекрасная, никого не взволновала. И лучше всех понял это сам Фюслер. Он-то знал, когда слово — искра и когда — мыльный пузырь. Опытный педагог догадывается о воздействии своих слов по выражению лиц, по глазам своих слушателей. Нет, он никого не растрогал: Ярослава — меньше всех, ван Будена — едва. А Лея стоит лицом к окну, и Фюслер, к ужасу своему, замечает, что у нее, кажется, вздрагивают плечи от подавляемого смеха. Ван Буден учтиво подхватывает:
— Нет ничего естественней, и все же нам, при нашей короткой памяти, надо снова и снова напоминать об этом.
А Хладек выпускает одну из своих стрел, которую следует перехватить и отправить назад.
— Ты прирожденный наставник, Тео, ты просто но выпускаешь из рук указку.
Фюслер раздумывает. Разве то, что я сказал, не было истинным и добрым? Было. А прекрасным?.. Нельзя ли считать Прекрасное страстью Истинного и Доброго, страстью, которой я еще ни разу не обладал в полной мере?.. Не является ли эта страсть к Прекрасному наиболее доступным духовным выражением, формой проявления истинного и доброго?…Воспитанность есть форма… Но есть ли форма — нечто такое, что не щадит себя самое?..
— И как же тогда фактор самообладания?.. — бормочет Фюслер, под натиском мыслей заговоривший вслух с самим собой.
— Вы что-то сказали, дорогой профессор? — переспрашивает озадаченный ван Буден.
Фюслер трогает кончиками пальцев щеку и подбородок, как бы проверяя, гладко ли он выбрит. А сам смотрит в открытое окно, словно ждет вдохновения с ясного неба. У него теперь особый взгляд, взгляд, который устремлен внутрь, хотя расширенные зрачки смотрят куда-то вдаль, взгляд невидящий, взгляд, который заставляет предполагать внутреннюю концентрацию, скрытую угрозу, но зачастую свидетельствует всего лишь о помутнении мысли. И в это мгновение вместо фигуры Лен старику видится силуэт совы на фоне ясного предосеннего неба.
Видение пугает его, и все же он шепчет:
— Говорят, кто пойдет против себя самого, тот скоро умрет.
Ван Будену не по себе. Он никогда не думал, что профессор такой мистик. Он бросает взгляд на Хладека и убеждается, что последний неприятно удивлен поведением Фюслера. А Лея, опершись руками на подоконник, вдруг говорит:
— Это к нам…
Она говорит о чем-то вполне конкретном. Но Хладек опять склоняет голову набок, глядит, как зачарованный, р. ясное небо и с глубокомысленным видом отпускает следующее замечание:
— Скажи мне, облачко, облачко кучевое, неужто ты принесло нам бабье лето? Да, Тео, что ни говори, а на дворе осень, молодые паучки известили об этом мушек, а старые пауки-сенокосцы с грустью смотрят на мир, потому что у них кончилась паутина, да, да…