Фридель снова отбросила со лба мокрую от пота прядь и пробежала глазами исписанные листки, словно забыв, о чем говорить дальше. Кто-то из присутствующих решил, что она в свое оправдание хочет сослаться на двуличность Хенели. Чей-то сердитый голос выкрикнул:
— А ты и уши развесила? Ты что, только вчера познакомилась с господином Хенелем? Ты разве не слышала, как держал себя Тельман, когда к нему в камеру пришел жирный Геринг и посулил ему помилование? Мы ведь немало об этом говорили. А ты…
Но Ханна Цингрефе перебила его.
— Сперва заведи розги, а потом уже замахивайся. Дай человеку договорить…
Эрнст сидел, опустив руку на лежащий перед ним блокнот и так странно ее разглядывал и такое серое у него было лицо, словно на блокноте лежала не его собственная рука, а посторонний предмет… И откровенность тебя но отмоет, думал Эрнст.
Фридель оторвалась от своих записей.
— Когда оглядываешься назад, выходит, я действительно развесила уши, и все из-за одного-единственного слова «пожизненно». Я не поверила и но хотела верить, но оно тяготело надо мной, как страшный кошмар. Все равно, думала я, о разводе не может быть и речи, даже если нам с детьми придется подыхать с голоду…
Снова выкрик из рядов перебивает ее:
— Ну, теперь-то легко говорить…
Фридель продолжает, но голос у нее сейчас бесцветный и тусклый:
— В тридцать восьмом году Соня кончила школу. Господи, сколько я обегала всяких мест, чтобы пристроить ее и ученье. Все только пожимали плечами, только ахали да кивали друг на друга: «Ах, ах, жалко бедную девочку, не правда ли, фрау Дингскирхен?» Вы понимаете, что все это значило… Я не позволила Соне записаться в Союз немецких девушек… С этого все и началось, с этого и пошло то, что стало моей виной. Я уступила детям. Целый день я слушала, как поет и ворчит Соня: «Весь наш класс в СНД, одна я нет, что ж мне, по-твоему, идти мыть плевательницы в какой-нибудь богадельне?..» А мой сын Гейнц в один прекрасный день, не спросясь меня, вступил в юнг-фольк. Притащил оттуда черную блузу и какие-то трубочки, которые он гнул над газовой плитой, чтобы построить модель планера. Соня валялась поперек кровати и выла, как цепной пес, у нее, видите ли, нет приличного платья для выпускного вечера, а Гейнц, тот прямо сказал, что через год, когда будет кончать школу, отдаст подогнать по мерке летную форму гитлерюгенда, но обноски с отцовского плеча — перелицованный синий костюм — и не подумает надевать. Вот тут я не выдержала, тут уж и Ханна не сумела бы мне помочь, и Пауль не сумел бы, и Дора — тоже нет. Я имею в виду Дору, Ханнину сестру. И на троицу тридцать восьмого года я снова побежала к старому Хенелю и сказала ему: «Ладно, господин Хенель, я согласна на фиктивный развод, если только вы меня снова поставите к станку и дадите мне заработок».
Это она про мой синий костюм, шевиотовый… мне сегодня под вечер принесла его какая-то незнакомая женщина, должно быть, приезжая, грубоватая такая. И ничего с меня по взяла за переделку. И передала мне такой наказ от фрау Хагедорн: повесить этот костюм на плечики там, где для плечиков есть шкаф, а для шкафа есть комната… Конечно, люди судачат обо мне. Ну и на здоровье. Поговорят — перестанут. И Фридель пусть говорит, что хочет: объективно она не права, объективно она предала честь партии, оказалась неустойчивым элементом.
На скамьях поднимается шум. Шепоток идет по рядам: «Ну, если расценивать это как тактический маневр…», «Может, надо вообще пересмотреть ее выход из партии?», «Если б знать наверняка, что она хлопочет ради партии, а не ради Эрнста…» Герман Цумзейль передвинул стул, чтобы лучше видеть Фридель. Эльза Поль предлагает небольшой перерыв. Надо открыть фрамуги, а то в зале слишком душно. Разве она не знает, что окна все еще заколочены сверху донизу? Фридель очень хочется отпить воды из стакана, стоящего перед ней на трибуне. Но она не дает себе воли, она вообще не привыкла есть или пить во время работы, пока не выполнит самой себе заданную норму.