Выбрать главу

— А вам идет! Если бы ваш больной увидел вас в таком наряде, он решил бы, что попал на седьмое небо и что перед ним взаправдашний ангелок!..

Сестричка рассмеялась, перекинула через руку мокрые вещи Хильды, заметила в кармане жакета кошелек и письмо без конверта, выложила то и другое на стол и велела Хильде позавтракать и лечь наконец спать — все равно, пока больного отвезут на рентген, наложат гипс да сделают перевязку, пройдет немало времени. Здесь ее никто не потревожит. В это время во всех отделениях немыслимая горячка.

— Утренний час ждет с градусником нас, — пошутила сестричка. На пороге обернулась и строго предупредила: Ну, смотри у меня…

Дверь захлопнулась. По коридору раскатился заливчатый смех.

И под этот смех Хильде почудилось, будто с нее второй раз сняли часть тяжкого груза под названием нерешительность, груза, навалившегося на ее плечи в ту самую минуту, когда бледный пареное принес недобрую весть. Какую-то часть уже сняла новая Лизбет. Хильда почувствовала, как к ней возвращается уверенность, которая уже помогла ей однажды принять решение на черной тропе вдоль колен: она всегда будет помнить о том, до чего смогла наконец додуматься — про вечную зависимость Руди от Леи. Сострадание и смутное чувство вины впредь не увлекут ее. «Я должна быть непреклонной, — сказала она себе, — иначе мука станет еще горше». И однако ж ее но радовало столь твердое решение. Ее мучил и смущал вопрос: почему именно женщины — и новая Лизбет, и сестричка — укрепили ее в принятом решении, хотя обе они по существу вступились за Руди. Как могло получиться, размышляет Хильда, что я, несмотря ни на что, сейчас чувствую себя уверенней, чем прежде? Но и этот вопрос тоже не принес ей радости. Если она до сих пор дожидалась окончательных результатов обследования, то потому лишь, что считала это своим долгом по отношению к родителям Руди. Она сегодня же напишет им, что Руди стал жертвой несчастного случая и что дело могло кончиться плохо, но сейчас, к счастью, жизнь его вне опасности, раз даже врач, прибывший с санитарной машиной, сказал, что, хотя парень весь в переломах, жить он будет. Да, да, она напишет, что дело могло кончиться плохо. Этим она подковырнет фрау Дору: ты, мол, выставила его за дверь, как зачумленного, но, к счастью… Да, да, так и напишет: «к счастью»… Правда, пока она еще не знала, что напишет именно так. Пока она еще стояла среди этой приветливо-строгой комнатки и ломала голову над загадкой: как могло получиться, что сердечное отношение других людей к Руди обернулось у нее бессердечностью? Впрочем, не питая от природы особой склонности к рассуждениям и размышлениям, она скоро оставила загадку в покое.

Непривычная белизна одежки с чужого плеча заставила Хильду еще раз глянуть в зеркало. При этом она обеими руками взбила мокрые, слежавшиеся волосы. Она и полюбовалась на себя в чужом наряде, и устыдилась своего тщеславного любования, и попыталась заглушить чувство стыда тем невинным любопытством, когда человек, любуясь и восхищаясь, вдруг забывает себя, потому что сделал счастливое открытие, все равно, великое или ничтожное. Впрочем, счастливое открытие Хильды было достаточно великим: сохранив по молодости лет резвое девичье тщеславие, Хильда вдруг обнаружила, что, если станет носить этот белый халат по долгу службы, она будет очень даже недурно выглядеть. Счастливое открытие сопровождалось твердым убеждением, что она, Хильда, способна на большее и на лучшее, нежели просто лицевать старую одежонку и вынашивать детей. Свою уверенность она выразила в словах негромких и гневных:

— Так вот, мой дорогой Руди, раз ты до сих пор сам не догадался, — сказала Хильда, адресуясь к своему новому отражению, — изволь запомнить, что я тоже кое-что значу. А если ты со своими треснувшими ребрами сейчас погонишься за мной на край света и будешь ползать передо мной на коленках, ты сделаешь это только ради ребенка, которого я ношу под сердцем. Но мне этого мало, мой дорогой Руди… Я тоже кое-что значу, — и Хильда, облегченно вздохнув, села за стол.

Конечно же, если эта девушка по имени Хильда захочет с полным правом радоваться и гордиться собой, ей понадобится нечто большее, чем «свет мой, зеркальце». Несравненно более четкое и крупное зеркало мира, зеркало вещей и отношений понадобится ей, и сверх того способность постигать разумом вещи и отношения, способность видеть пути счастливых перемен и самоперемен, способность, которую в конечном счете можно смело наззвать истинной свободой, когда она служит на благо человека. Но не только девушке по имени Хильда понадобится эта способность. Не меньше понадобится она и Руди Хагедорну, — тому в данную минуту просветили рентгеном обритую голову, причем его тут же вырвало. Не меньше понадобится она и Лее Фюслер, — та в данную минуту спит тяжелым сном в своем алькове, и на лбу у нее по-прежнему выступает холодный пот. Не меньше понадобится она и Армину Залигеру, — тот в данную минуту находится в Ганновере, тщательно намыливает руки душистым американским мылом и с нетерпением ждет почты, — да, ничуть не меньше, если только он вообще хочет стать человеком. И многим, очень многим миллионам молодых немцев она тоже понадобится не меньше. Да, бог ты мой, разве только молодым? Путь к истинной свободе человека с незапамятных времен был в Германии узкой, огороженной с обеих сторон тропой. Всякий раз, когда народ хотел получше проторить ее, он натыкался на хитроумные препоны, возведенные правящей силой, на барьеры из кафедр и алтарей, на отечественную трясину, расстилавшуюся вокруг королевских и княжеских дворов, вокруг цейхгаузов, на гражданскую честь и верность суррогатных республиканцев, на непроглядный туман тысячелетнего рейха, окутанного ореолом трескучих фраз, на штыки, виселицы и эшафоты и неизменно во все времена натыкался он на хитроумнейшую уловку правящей власти — на свой собственный звериный голод, на «пряник» для так называемых прилежных и на кнут братоубийственной вражды, к которому народ, ослепленный голодом и духом злоречия, прибегает в конце концов, чтобы бичевать самого себя на потеху хитроумным властям. Но если заглянуть в зубы этому раскормленному духу — конь высок, на нем, спесиво развалясь, скачет всадник, власть, — угадаешь древний возраст его, древность страха человеческого. Отнюдь но сильные мира сего выдумали страх, но именно они использовали страх искуснейшим образом, они взлелеяли и вскормили его в тысяче обличий. Немецкие фашисты более других привнесли в воспитание нации методы конного завода, миф страха они скрещивали с идеальным по виду, а на деле варварски кровожадным мифом двадцатого столетия, случали и скрещивали, скрещивали и случали, до тех пор пока апокалиптические — читай империалистические — походы не были наконец полностью обеспечены лошадиным поголовьем и лошадиными мозгами. Но с теми молодыми немцами, которым удалось бежать апокалипсиса, мы возобновляем традицию немецкой демократической школы. Какая бездна надежд…