Выбрать главу
Сваты топали ногами, Ела теща пироги. У невесты под глазами Стыли синие круги.

Будто некое чудо выслушивал я стихотворение «Изба». Шесть первых его строф ошеломляют меня и ныне: такая в них художественная отвага, самостоятельность, такой вьюжный северный ветер.

А вот перед глазами майоровские опыты совсем другого характера, другого тембра. Это «Стихи про стекольщика», «Как воруют небо», «Париж весной 1940 года». Как тревожили московского студента, казалось бы, еще столь далекие в те месяцы от нас события европейской войны, и какие он сработал крепкие — впору зрелому писателю — вещи. В рассказе Майорова о любителе-астрономе, который «занимается небом», роясь «в еще не остывших звездах», проявились и сильное воображение и задатки поэзии эпического склада. Николай уже трудился над поэмой о ваятеле (толчком к работе послужило знакомство со скульптором Цаплиным), раздумывал о стихотворной повести из сельского быта — сохранившийся отрывок «На третьей полке сны запрещены», где вагон сравнивается с поставленной на колеса избой, идет именно от этого замысла.

Майоров упорно учился поэзии. На столе студенческой комнатушки (студенты-историки, жившие с ним вместе, койка к койке, любили его и как-то очень деликатно, я бы сказал, скрытно гордились им) рядом с латинской грамматикой лежали изданные в 30-х годах однотомники стихов Тихонова, Прокофьева, Пастернака, Антокольского. Бывали у него, как у всякого юноши, свои внезапно возбуждавшие дух литературные открытия. Вспоминаю наши прошитые цитатами разговоры о Державине. Помню, например, как горячо внушал он мне, насколько ярка, хороша сатирическая проза Крылова, в ту пору для меня неведомая: брал в руки книгу и читал вслух страницы крыловских повестей…

В университетском литературном кружке, где с нами работали Евг. Долматовский и Д. Данин, Николая кое-кто упрекал: мало, мол, в твоих стихах воздуха, мешает им некая тяжесть громоздкой золоченой рамы. Знатоки вспоминали при этом Павла Васильева.

Прошло огромное время, и теперь ясно видно: «воздух» в стихах Майорова есть — это грозовой, все сгущавшийся воздух предвоенных лет, уловленный и запечатленный рукою юного мастера. А образный строй стихов Майорова, майоровские краски не теряются и не тускнеют, даже когда окидываешь взглядом всю богатейшую советскую поэзию.

В стихах Майорова очень часто встречаешься с травами и деревьями, с ливнями, которые «ходят напролом, не разбирая, где канавы»; там «по крышам ползут лавинами дожди»; почвенная живительная влага у него «с запахами вин». Это голос Верхнего Поволжья, голос ивановской земли, где поэт вырос. А постоянная нота «кочевья», вагонов, вокзальных расставаний — как бы мост, соединявший ивановского юношу со столицей, с университетом. Весной, сдав экзамены, мы, студенты-провинциалы, поспешно разъезжались до осени по своим городам и весям. Только уж, наверное, в октябре, сбившись в стайку вокруг Даниила Данина в боковой каморке университетского клуба, читали сочиненное за лето. «Мне бы твою Сибирь!» — говаривал Николай; мое сибирское стихотворение «Собаки» нравилось ему, он любил его слушать.

Всматриваюсь в его строки: «Мне только б жить и видеть росчерк грубый твоих бровей» — и угадываю, кому они предназначены; вспоминаю, с какой сдержанно-достойной манерой, отдающей стариной и словно бы воспринятой у северных сельских общинников, здоровался он с малознакомыми людьми; вижу его папиросу и неизменно длинное кашне, какие носили в те годы (в стихах говорится: «в кашне измятом, заткнутом за пояс»). Всплывают в памяти хрусткие апрельские сумерки — мы идем близ ломоносовского памятника (тогда вместо фигуры перед университетом стоял высокий бюст), и он читает: «Когда умру, ты отошли письмо моей последней тетке». В те дни эти строки могли быть восприняты за игру воображения. Но они оказались — и очень скоро! — пророческими.

Хорошо помню нашу последнюю встречу в глухом осеннем городке, во глубине России. Николай уже был солдатом, шинель ему выдали не по росту короткую. Он передвигался тогда в какую-то воинскую часть, по назначению. Был молчалив, задумчив, новых стихов не читал — не до стихов было в эти трагические недели. А рядом с Колей шагал, тоже в солдатской шинели, длинный, сутулый, неуклюжий, в толстых роговых очках его товарищ и однокурсник, добрый-предобрый Арчил Джапаридзе…