Выбрать главу

В тот вечер в ответ на мои признания он пересказал мне свою жизнь, и мне стали понятны загадки: дырка на пятке (домашние туфли без задников открыли этот секрет); при роскошных стенах и мебели — дешёвая канцелярская пепельница; кашне на столике в передней — грязноватая тряпочка, свёрнутая в жгут; это сукно, купленное втридорога у спекулянтки; Аксюша в креслах «ампир», с тоненькой косицей на спине, прикрытой монашеским платочком; вся случайность и ненужность этого ампира «как у всех» — вся нищета этого богатого дома.

Не этим ли объясняется: то напыщенность, то детская доверчивость: «Вот я весь перед тобой, ничего не знаю, помоги мне! Может быть, я совсем не хорош и никому не нужен».

Это дошло до меня во второе наше свиданье, когда он рассказывал, как в лесу сидит неподвижно и вызывает к жизни лесные существа: они проходят мимо, принимая его за камень. Рассказал, а после вдруг испуганно и доверчиво поднял на меня глаза: это были глаза ребёнка... Голодный добрый ребёнок, а не хитрец, не юродивый и совсем уж не «Пан»!

Так вот именно я и жил и об истине не думал: истина была в моей совести. В моей походной сумке всегда лежит достаточная тяжесть, и потому я никогда для здоровья не прибегаю к спорту. Здоровье у меня в сумке, а истина — в совести.

— И вас это удовлетворяло?

— Я так жил...

Я сказал своему секретарю:

— Моё самохвальство вас дёргает?

Она ответила:

— Нет, я начинаю уже привыкать.

В. Д., копаясь в моих архивах, нашла такой афоризм: «У каждого из нас есть два невольных греха: первый, это когда мы проходим мимо большого человека, считая его за маленького. А второй — когда маленького принимаем за большого». Ей афоризм этот очень понравился, и она раздумчиво сказала:

— Что же делать, у меня теперь своего ничего не осталось — буду этим заниматься (работой над архивом, как своим делом).

Ко мне подходит то, что есть у всех и считается за обыкновенное, и потому они этого не замечают. А мне это приходит как счастье. Так было у меня с желудком, что сорок лет я курил и нервные узлы, управляющие желудком, были закупорены. А когда я бросил курить, то узлы откупорились и организм стал действовать на старости лет как у юноши. То же самое происходит теперь и с душой: моя душа открывается...

26 января.

Ночь спал плохо. Встал как пьяный, но счастливый тем, что «дурь» мою вышибло так основательно, что как будто ничего не было. Если и вправду выйдет, как мы сговорились, то работать буду во много раз больше. Ко мне пришла со-трудница.

Я переписывала рассказ, которым начнётся в будущем поэма «Фацелия», в нём автор цитирует Пушкина: «Что наша жизнь? — одна ли, две ли ночи...»

Он осторожно входит в комнату, делая вид, что ему надо найти что-то в конторке, задерживается у моего плеча, заглядывает, о чём я пишу.

Я оборачиваюсь и, мельком взглянув, читаю на его лице усилие «не мешать». Он борется с собой, выходит из комнаты и снова появляется на пороге, молчаливый, ожидающий.

28 января.

Меня та мысль, что мы к концу подошли, не оставляет. Наш конец — это конец русской бездомной интеллигенции. Не там где-то, за перевалом, за войной, за революцией, наше счастье, наше дело, наша подлинная жизнь, а здесь — и дальше идти некуда. Тут, куда мы пришли и куда мы так долго шли, ты и должен строить свой дом.

Разглядывая фигурки в заваленном снегом лесу, вспоминал, как в молодости Она исчезла и на место её в открытую рану как лекарство стали входить звуки русской речи и природы. Она была моей мечтой, на действительную же девушку я не обращал никакого внимания. И после понял, что потому-то она и исчезла, что эту плотъ моей мечты я оставлял без вниманья. Зато я стал глядеть вокруг себя с родственным вниманием, стал собирать дом свой в самом широком смысле слова.

И, конечно, Павловна явилась мне тогда не как личность, а как часть природы, часть моего дома. Вот отчего в моих сочинениях «человека» и нет («бесчеловечный писатель» — сказала обо мне Зинаида Гиппиус).

Он настолько подходил ко мне от души — с вниманием к моему внутреннему существу, что начисто не замечал во мне наружности — женщину.