Выбрать главу

Несоветские элементы все за англичан, то есть за демократию. Как странно выходит, что кто за Германию, тот и за коммунизм и за отечество и, конечно, верит в перемену к лучшему от их объединённой победы. Л., конечно, стоит ни за то, ни за другое, потому что перемена в обществе может быть только через Бога. Меня же, при всём сознании легкомыслия наших спорщиков, почему-то тянет к Германии, и я чувствую даже, как от глупости своей у меня шевелятся уши. И всё-таки радуюсь её победам и даже радуюсь, что СССР теперь вступает в границы старой России.

Мне спорить невозможно против демократии, потому что в моём багаже нет ни одного умного слова «за», и если самому добраться до своего окончательного и неразложимого мотива, то это будет варварское сочувствие здоровой крови, победе и т. п. и ещё врождённая неприязнь к упадничеству, как пассивному (обывательскому), так и интеллигентскому (в смысле сектантской претензии на трон). Я не люблю именно эту упадническую претензию.

Когда из народничества выпала скорбь о несчастных (о мужике), то оно превратилось в эсерство, то есть вышло из сферы моральной и вошло в политическую аморальную сферу.

Возможно, моё «за Германию» есть моё отрицание нашей революционной интеллигенции (претенденты на трон).

Свистели иволги где-то за нашим бором.

— Иволга, — сказал я, — золотая птица, вот погляди!

Она увидела прекрасную птицу и очень удивилась.

— Очень беспокойная, — сказал я, — она вся — революция.

— А кукушка? — спросила она.

— Кукушка загадочная, это оракул. Давай загадаем, сколько нам жить.

Насчитали двадцать с половиной лет (ей будет шестьдесят, мне восемьдесят семь). Поговорили о нашей старости и заключили — нам это не страшно, мы будем тогда помнить друг друга, какими мы были, мы будем это хранить.

— А это слышишь, — что это?

— Это горлинка, мирная птица. Она поёт о мире и о доме.

Какими бы ни были мы бездомниками и очарованными странниками жизни, но горлинка сейчас нам верно воркует: сейчас мы именно в доме, и некуда и незачем нам ехать, сейчас мы друг друга нашли. И вот именно это удовлетворение и не даёт мне силы оценить поэтически во всём значении это наше чувство.

— Самое дорогое, — говорит она, — мне в этом чувстве, что оно есть продолжение любви к Олегу.

— Но разве ты не знаешь страсть?

— Знаю... Но ведь и ты тоже знаешь, что всё это перешло в любовь! Конечно, я делаю только вид, как будто и я женщина, и жена, и хозяйка, и я одеваюсь как все и веду себя как все. Но это всё для показа. Ты спросишь — можно ли на этом основаться двум? Не знаю, как другие, но у нас с тобой сейчас это выходит. И это основание — есть страсть бесстрастная,.

— Поэзия? — спросил я.

— Назови как хочешь, — ответила она, — только это больше поэзии. Давай не будем искать для этого слов — будем просто любить!

Прохладный ветреный день. В бору Л. работала, я дремал у неё на коленях. Вот жизнь!

Я открыл глаза и заметил: она изменилась в лице, стала отсутствовать. Как я ни пытал её, ничего не добился. Уверяет в любви, ссылается на то, что ей слишком хорошо: много ест, много спит... После обеда прочитала страничку из любимой книги и вдруг выправилась.

Много сегодня говорили об удивлении (то, что я называю «первым глазом»). Удивлённым и очарованным прохожу я свой путь. И вот она, дорога, по которой мы теперь идём вдвоём. Дорога загибает в лес, и там теряется, и опять показывается, засыпанная прошлогодней листвой, и опять мы идём и не знаем, куда она выведет нас.

Боже мой, какая чудесная долина открылась нам, и, окутанная ольхой, в долине бежала змейкой наша речка Нищенка! Вскоре мы пришли к зарослям сосен с побегами, похожими на канделябры; и в тех зарослях нашли новые заросли, среди которых была беседка из акации и сирени. Бог знает, как давно её сделали люди и как давно она забытая зарастает.

В тесноте зарослей сирень везде отцветала, а здесь только что распустилась. Среди беседки лежал единственный уцелевший столбик, когда-то был он ножкой скамейки. Кто сидел тут на этой скамейке? Сирень всей своей ароматной силой старалась нам напомнить, но, сколько мы ни нюхали, вспомнить ничего не могли.

— Возможно, — сказала Л., — люди были плохие, возможно, и хорошие, но всё равно, если плохие — то, наверно, среди них были и хорошие. И кто-нибудь с хорошими мыслями приходил на эту скамеечку. И вот — их никого уже нет. Как это может быть?

— Тебе приходит в голову, — сказала она снова, — что земля — это мы, или, вернее, — в значительной мере — это мы? А люди смотрят на неё и не видят: земля и земля!

— Непременно мы, — ответил я. — Но ведь и все животные и все растения — это тоже мы.