Выбрать главу

Почему Федор Куприянович мог сказать им такое точное бескомпромиссное слово, а ты не можешь? Да, я не скрываю, мне горько эти дни. Я прихожу к Анне Дмитриевне (Чувиляевой), она мне начинает говорить, что вот, мол, всё же жалко разрушения семьи: «Подумайте, как Е. П. любила М. М., как она его окружала вниманием. Грубость, эгоизм? Что вы! Один раз только при нас Лёва позволил себе повысить голос на отца, так Е. П. сразу его осадила, а сама — никогда».

Дальше та же А. Д. удивляется, что я против машины: «Мы были уверены, что это ваша идея!»

За что же всё это мне? Вернее — почему? Потому, что ты всегда считаешь нужным скрывать истину своей жизни с Е. П., и в ложном свете твоего прежнего благополучия семейного — я, конечно, авантюристка и разлучница.

Дальше: Р. В. говорит: Коноплянцев такого мнения, что, не будь Е. П., не было бы и тебя. Она — источник твоего искусства. Кто внушил эту мысль людям? — Ты. И в свете этой мысли — я авантюристка и разлучница.

Почему же ты не умеешь, не смеешь меня защитить? Почему тебе жалко их, которые тебя расценивают как источник своего благополучия, и только? Мне очень горько, и я не вижу, зачем мне это скрывать.

Что же мне делать? Ты не изменишься — поздно ломать человека в твои годы. Да и права я на это не имею. А жить с этим сознанием, что все вокруг смотрят как на разрушительницу хорошей семьи, я не могу. Может быть, ты даже и не понимаешь, о чём я пишу, чем мучусь: ты всегда слишком упрощённо понимаешь это моё огорчение: «ревность»... Нет, это неправда. Поверь мне, если Е. П. и сыновья станут на истинный путь — я сделаю всё от меня зависящее, чтобы вернуть тебя им. Я сделаю это. И поверь ещё, что я уступлю дорогу всякому, кого я не буду достойна и кто придёт за тобой.

Но сейчас, — сколько времени я просила тебя, чтобы ты сказал им, что я не причина, а повод, — причина в них. И разве ты сказал им это? Ты выжал из себя самые бледные, самые скупые слова, словно нарочно, чтобы они ничего не поняли.

На что же я могу опираться, где же ты настоящий, и как не стыдно тебе за эту трусость, или ложь, или слепоту!»

При перечтении через три года: «Пишу после чтения её письма мне из Москвы во время тяжбы с сыновьями. Она действует правильно и с достоинством, и всё в словах её правда, но... что это «но»? Мне кажется, это «но» в том, что она говорит как лично задетая, торопится обвинить меня в мягкости, в то время как я знаю, что я твёрд в себе очень. Не твёрдости не хватало во мне, а внешнего выражения твёрдости и находчивости. Последующая жизнь показала правду мою и твёрдость во всей силе, какую только можно женщине желать своему другу.

Надо было бы её тогда пожалеть, но я сам-то был в каком жалком положении!»

При перечтении через десять лет: «Почему, когда Л. так рассудительна, что и слова не вставишь, — я не любуюсь ею, а только уважаю и слушаю, иногда с ворчанием. Что-то похожее на сочувствие читателя Обломову, когда хорошие люди стараются вытащить его из болота: как-то не видишь этих уважаемых людей — какие они настоящие. Так и Л. бывает очень почтённой, но это не Л. Моя Ляля безмолвно глядит в меня, и я от этого загораюсь на какие угодно действия».

«Почему? — Потому, что не хотелось тебе ехать воевать в Москву и в то же время совесть упрекала, что всё унижение ты свалил на меня...

Диву даюсь, как могли у нас сохраниться об этом злосчастном лете светлые воспоминанья?»

Л. иногда говорит: «Я люблю тебя, как маму». Это значит, у неё любовь почти евангельская, в смысле — преодолеваю чувства недобрые, трудности характера. Так можно любить и врага. А то бывает, Л. говорит: «Люблю больше мамы». И действительно чувствуешь, что любит страстно. И когда она хочет сказать, что любит всем существом, как больше уж и невозможно любить, она говорит: «Люблю, как папу».

Моя любовь к Л. не есть добродетель, это просто счастье и талант. И потому не добродетель, что я от этой любви получаю не меньше, чем даю. Любовь же Л. к матери, это почти, а может, и во всём добродетель, впрочем, возникающая из потребности, свойственной Л. Конечно, если Л. заболеет и я ничего от неё получать не буду, всё равно я буду её любить, но эта любовь не будет добродетельна. Вероятнее всего, я совсем не обладаю чувством настоящей любви, которой любят врагов.

Татьяна любила Онегина: это любовь. Но... она любила и Гремина, по-настоящему любила: «как маму», «как папу» и даже больше; значит, и это любовь. Будем же такую любовь считать как добродетель, а к Онегину — любовь для себя.

В1936 году Пришвин пишет в дневнике: