Выбрать главу

Основа моего переворота духовного состояла сначала в том, что исчезла искусственная черта, разделявшая в моей душе любовь чувственную от душевной и духовной: Л. научила меня понимать любовь в единстве, всю любовь как Целое.

Второй этап моего нового сознания таков: как в понимании любви исчезла перегородка между грубой любовью и духовной, так смерть потеряла своё прежнее значение, и эта жизнь в своей творческой силе, минуя смерть, соединилась с жизнью бесконечной. Оказалось, что можно смотреть вперёд поверх смерти.

Я сегодня нашёл в себе мысль о том, что революционеры наши и церковники ограничены одной и той же чертой, разделяющей мир на небесный (там, на небе) и на мир земной (здесь, на земле).

То же самое «царство» одни видят по ту сторону, другие — по другую той же самой черты, проходящей через их собственную душу и её ограничивающей. Тип «земного» человека Ставский, тип «небесного» Гаврила, оба своё ограниченное закрепляют в форме и, подменяя существо такой формой, поклоняются ей и призывают других к тому же и принуждают.

На самом деле черты такой между земным и небесным миром вовсе не существует.

Прочитав одно письмо Олега, напечатанное на машинке, вдруг понял не по смыслу, а как-то прямо машинописью (если бы от руки — может быть, и не понял бы), что по существу своему он был поэт, стремящийся выбраться на волю из старых форм православия.

Возможно ли это? Мы ещё не были так счастливы, как теперь. Мы даже находимся у предела возможного счастья, когда сущность жизни — радость — переходит в бесконечность (сливается с вечностью) и смерть мало страшит. Как можно быть счастливыми, в то время как... Невозможно! И вот вышло чудо — и мы счастливы. Значит, это возможно при всяких условиях.

Так я пережил в жизни три состояния: 1) пролетарской озлобленности с готовностью требовать себе земных благ в силу внешнего равенства всех в отношении распределения земных даров; 2) состояние личного смирения, сознание духовной нищеты своей и радости с благодарностью за получаемое; 3) состояние полного обладания своей земной долей с готовностью идти на страдание.

Это состояние радости оправдывалось готовностью на страданье. После испытания в любви не страшно испытание в мужестве, в славе и тому подобном. В любви — всё!

Бывает, ночью, когда лежишь во тьме без сна, какая-нибудь явится мысль и как светильник в руке: куда ни направишь его — всюду становится светло. Так и мысль эта обращается в смутные стороны души и везде от неё становится ясно. Эта мысль была у меня сегодня в сопоставлении похоти и эроса, — что не от любви, а от похоти рождаются дети, а от эроса — поэзия, религия, наука и самая даже любовь. Так вот и происходит разделение.

В то же самое время, откуда же берётся эта вера в единство плоти и духа? Или единство это не существует, но достигается воздействием творчества человека, соединяющего дух и плоть в святую плоть? И чувство единства рождается из готовности к творчеству в том смысле, что «пусть этого нет, но это надо сотворить, и от себя это зависит».

Глядя на других, я стремился свой эрос подменить тем, что у других есть, — пол. Из этого получилось страдание: эта подмена и была паденьем. У Л. точь-в-точь было как у меня, и вот это-то нас и свело. В эросе содержится тоже назначение быть личностью, то есть вождём. Напротив, пол поглощает личное и определяет место в роду.

Птицын с трёх рюмок опьянел. Разговор шёл о какой-то лестнице, и он вдруг стал утверждать, что назначение лестниц — подниматься наверх.

— Но и спускаться, — возразил ему Удинцев. И они заспорили между собой о назначении лестниц.

Когда они спорили, я подумал, что чувство вечности было всегда лестницей, и в прежнее время люди ничего делать не могли без мысли о вечности, и эта вечность переходила в прочность создаваемых всеми вещей. Однако идея вечности мало-помалу стала покидать людей, и они сами не знали того, что чувства вечности у них давно уже нет и от неё осталась лестница в какую-то стратосферу, где нет ничего. Вот тогда-то, мне чудится, вечность спустилась на землю и стала мгновением.

Лестница на небо стала ненужной, земля и небо сошлись во мгновении. Это священное мгновение, равное вечности, этот скачок через смерть — вот современное чувство вечности. А несовременное — отставшие всё ещё спорят о назначении лестницы — подниматься или опускаться.

— Вы всё ещё, — сказал я спорщикам, — собираетесь куда-то подниматься или опускаться. Бросьте лестницы, поезда, пароходы, самолёты — всё не нужно, всё чепуха, всё ломайте, всё бросайте, — мы уж прибыли, мы — на месте...

Декабрь.

Ночью с Л. разбирали побег Толстого. И я впервые понял слабость в этом поступке, столь долго называвшемся мною героическим. Поняв же через Л. сущность поступка в слабости, ясно увидал я какую-то беспредметность веры Толстого, определяющую и бесцельность его побега. Ясно теперь вижу, что Толстой опоздал уйти от своей семьи и этим обессилил себя самого.

Так и каждый умный человек, упрямо не желающий выйти за пределы своего разума, из его ложной сложности в простую жизнь, которою все живут, будет тем самым всегда ограничен.

Тут весь вопрос сводится к тому, чтобы вспомнить в себе ребёнка и по этому живому мостику перейти на ту сторону, откуда все люди настоящие получают свидетельство в предметности своей веры.

Так вот я, войдя в Лялю, превратился в ребёнка, и она научила меня перейти по тому мостику через любовь свою к тому, чем люди живы. И моя детская молитва мне стала дороже всех моих сочинений написанных и всего того, что я ещё придумаю.

Вот почему и незачем спорить с людьми: спором ничего не достигнешь, и если кого-нибудь переспоришь и покоришь силой своей диалектики, то цены такому насилию нет никакой. Я пишу не для спора, а чтобы вызвать у других людей единомыслие и тем самым увериться в правде. Пишешь — вроде как бы сон видишь. Написал — и не веришь, и спрашиваешь, не сон ли это? А когда кругом начинают уверять, что так бывает, то при таком единомыслии сон становится явью.

Утром, когда Л. вставала, я ей сказал:

— Такое чудо я вижу в нашей встрече, что, думаю, недаром это, и у меня растёт уверенность: раз мы сошлись, то потом непременно русские люди сойдутся и восстановится начатая нашими отцами культура.

— Не знаю, — ответила Л.

— Ты не можешь не знать: раз мы сошлись...

— Это я знаю, — перебила она, — но я не знаю, когда совершится то, о чём ты говоришь.

— Разве ты не знаешь, — сказал я, — что нет черты, разделяющей сегодня и завтра: сегодня и завтра нераздельны, потому что вчера мы спасены. Выброси наконец эту вредную черту, придуманную для сознания дикарей. Всё начинается и совершается здесь и продолжается в вечности, хотя самой земли, может быть, и не будет. Давай жить, чтобы сегодня, независимо от того, что случится, мы видели своё завтра.

Любовь похожа на море, сверкающее цветами небесными. Счастлив, кто приходит на берег и, очарованный, согласует душу свою с величием всего моря. Тогда границы души бедного человека расширяются до бесконечности, и бедный человек понимает тогда, что и смерти нет... Не видно «того» берега в море, и вовсе нет берегов у любви.

Но другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув, приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает солёная и негодная.

— Любовь — это обман, — говорит такой человек и больше не возвращается к морю.

Где два-три собрались не во имя своё, там рождается новый, лучший человек; но рождается рядом и осёл, который несёт на спине своей багаж твоего любимого.

В сущности, «осёл» — есть необходимость внимания к ближнему. Где два сошлись — там к своему «хочется» присоединяется «надо» в смысле повседневного «люби ближнего, как самого себя».