Выбрать главу

Тут-то вот и возник этот роман дочери с матерью, в котором Л. и постигла любовь как нравственное творчество, любовь, которая похожа на мост через смерть, любовь, которая не проходит.

Вот почему она и знала наперёд, когда сходилась со мною, что любовь моя не пройдёт и будет расти. Она знала, что делала, а я принимал и дивился.

Так развивалось у Л. благодаря уходу за матерью чувство любви как нравственное творчество. Но это нравственное творчество было ограничено натурой матери, это творчество, в сущности, было одностороннее, всю себя Л. не могла удовлетворить в любви к матери.

Лялина тема: пережалела мать и оттого в состав любви к ней входит и ненависть. Это понять из отношений мамы и Лиды (сестры моей). Половина Лялиных преступлений совершилась из-за матери. И когда случалось этому неудовлетворённому остатку, то есть самой натуре, самой её неподнятой целине, жаждущей плуга, встречаться с природной ограниченностью (косностью матери), тут вспыхивала злоба как избыток сил, требующий поглощения, требующий равенства в творчестве.

При встрече со мной этот избыток был поглощён. Но зато эта новая любовь, параллельная, непременно явилась бы эгоистической в отношении к матери, если бы сама-то мать не сознала необходимости освободить Л. от себя и, напротив, помогать ей в творчестве новой нравственной связи. Но не так-то всё выходит у нас гладко.

Старушка была избалована Лялей и теперь, как ни старается, — не может поставить себя в положение священной жертвы — единственное средство стать равной стороной в нашем треугольнике.

Так вот и выходит, что Л., полюбив меня, не может, как прежде, всецело отдаваться любви к матери, мать не может всецело пожертвовать любовью для счастья дочери, а я, милостью Божьею освобождённый в жизни от тяжкой ноши («осла»!), никак не могу помочь Л. возместить в отношениях к матери то, что отнято мною же...

А вот ещё почему Л. знала вперёд, что моя любовь не пройдёт. Погружаясь в дело любви к матери, как бы восстанавливающей в ней отца, она в то же время и тем самым создавала из себя как бы копилку любви: делая для матери — она зарабатывала на себя. Так она скопила в себе огромный капитал, неистощимое своё приданое, обеспечивающее чувство своего избранника. Возможно, что и моё служение искусству было не просто эгоистическим делом, а тоже и оно, как у Ляли её служение, было заработком для себя настоящего и непреходящего. Возможно, через своё дело я служил себе самому и тоже не растрачивал жизнь, а залагал её в копилку...

Вчера опыт разговора «умных людей» по плану Л.: просто замечательные результаты! Она, как «занятая» женщина, почти вовсе перестала «выпрыгивать», а я — дичиться и вызывающе огрызаться. В этом свете и N., и другие являются не как враги, а как животные, которых не надо злить, напротив, надо оглаживать.

И вообще, среди подобных людей и ещё куда худших и страшных надо ходить как по жёрдочке над водой.

На рассвете Л. проснулась.

— А всё-таки, — сказал я, целуя её, — любить женщину лучше, чем собаку.

— Пожалуй! — улыбнулась она, — но в этом нет открытия, я тебе об этом говорила.

— Нет, — сказал я, — ты не о том говорила, я о другом думаю: бывало, ночью проснёшься, Лада встаёт с пола, голову положит на постель, а ты ей говоришь, добиваешься: «Лада, ну, скажи хоть одно словечко „люблю" — я всё отдам за это, всю жизнь посвящу!»

А она молчит.

Ничего не было, но я возревновал её и мучился. Вечером слегка поссорились. Я холодно простился с ней и улёгся. Но только заснул, вдруг мне почудилось, будто она плачет. Прислушался.

— Денёчек!

— Что тебе?

Она сидит с открытыми глазами, совсем как подшибленный галчонок.

Вспомнил я, как в детстве подшиб на лету этого галчонка, смотрю — сидит на земле, не падает, — значит, жив. Подошёл к нему — не улетает. Посадил его на веточку — уцепился коготками, сидит.

Нехорошо мне стало на него глядеть, пошёл я домой. После обеда тянет меня посмотреть, что с галчонком, душа не на месте.

Прихожу к дереву — сидит по-прежнему неподвижно. Дал ему червяка — не берёт.

Ночь спал плохо, всё неподвижный галчонок на ветке из головы не выходит. Утром чуть свет прибегаю в сад к тому дереву — сидит.

Страшно мне стало, зажмурил я глаза — бежать от него. А в полдень нашёл я под деревом трупик птички.

Жестокие мы были мальчишки, птичек мучили, соломинку вставляли мухам и пускали летать, но по галчонку плакал я безутешно, и вот сколько лет прошло, вспомнишь — жаром обдаёт и сон уходит.

Вот когда увидал я Лялю — сидит на кровати вытянувшаяся в темноте, прислонившись к подушкам, — мне стало её ужасно жалко.

— Дурачок, дурачок, — сказала она, — с кем ты вздумал бороться!

Даже в полумраке рассвета она угадала, что я расстроен чем-то, и стала допытываться, и объяснила всё тем, что я зажирел, избаловался, сам не знаю от этого, что хочу, и надумываю.

Она была строга и собранна. Но когда узнала, что всё происходит от беспредметной ревности, бросилась меня целовать и весь день носилась со мной, как с единственным и любимым мальчиком. И, Боже мой, сколько таится в этой женщине нежности, как беспредельна глубина её чувства!

Из жизни Л.: она страстно возилась с поэзией, и если бы занималась, то из неё, верно, что-нибудь вышло бы. Но случилось так, что, из-за смерти любимого отца, та сила, влекущая к красоте, стала любовью. И Л. теперь думает, что искусство в существе своём дело мужское, вернее, одно из поприщ чисто мужского действия, как песня у птичьих самцов. А дело женщины — это прямая любовь. И потому понятно, что при соприкосновении с огненной силой религии всё её личное сгорело и выявилась сущность её самой: любовь.

Наша встреча была Страшным Судом её личности.

Говорят, преподобный Серафим в конце жизни получил образ женщины, и вся жизнь этого святого истрачена была, чтобы естественное у женщины чувство любви показать людям как жизненное дело.

Итак, моя Ляля — это женщина по преимуществу: её не дисциплинированный систематической работой ум, её бездельное дарование способны только схватывать мгновения и выражать их самостоятельно, не складываясь с другими умами. Этот ум предназначен для осознания в себе женщины как бездеятельной сущности, ждущей себе выражения. Эта сложная Natura Naturata (естество естества) ищет зачатия от Духа. На пути исканий происходит подмена своего личного пути — общим (по плоти). Причины и перипетии подмены. Смысл их.

Ум женщины не может действовать с тем, чтобы исходить от чужого ума или сложиться с другим умом: в этом и есть дело мужское. Ум женщины индивидуален и бездеятелен (пассивен).

Её особенность: своего женского назначения она не подменивает мужским назначением. Её назначение найти своего «Серафима» и через него осуществиться в мире людей как любовь.

Вот схема биографии моей женщины.

Послесловие [63]

«Дневники — это самые неверные документы о человеке», — сказала она. «Может быть, и неверные, — ответил я, — если я говорю в них о другом человеке. Но о себе или о человеке любимом — дневники единственный документ».

Так заканчивается дневник за 1940-й год — единственный за долгую жизнь целиком посвящённый любви.

Только что прочтённые записи на его последних страницах раскрывают смысл и назначение этой встречи для Женщины. Но и для Мужчины — второго «героя» нашей повести — для самого её автора?

Исчерпывающий ответ мы найдём в его дневниках последующих лет.

Образы мысли многогранны, оттенки в изображении бесчисленны. Выборочная цитация обедняет и даже отчасти искажает их. Овладение «темой» даётся большим трудом требовательного к себе художника и напряжённым вниманием любящего человека. Это внимание, как у каждого, идёт подъёмами-спусками, но никогда не остывает. Изучая дневник, мы видим, как трудно прокладывать путь к чужой душе: это труд понимания, но зато какие здесь случаются находки, какие открытия и постижения! Так, на девятом году совместной жизни, в 1948 году, М. М. перечитывает свой старый дневник и записывает: «Читаю дневник 1944-го года и тоскую о себе в отношении Ляли, — не понимал я её тогда, а только предчувствовал, и это предчувствие она ценила во мне и только за это отдавала всё: и ум и сердце».