Уже пять десятков раз думкнула обтянутая кожей бочка в Царской башне. К шестому счёт шёл. Тогда только увидел Мураш, как слева, от Ясных врат, по скорбной тропе движутся кучкой несколько теней. Змеи мертвосветные их высветили… Никого не несли на руках, а значит – или занемогли сыпью горячей, или – пришлые. Мураш вёл их взглядом. Скрылись за поречью…
Вот и шесть десятков минуло. Кто же там при бочке? Старый пешка Бобан-безгласый? Ленится Бобан, не ходит вкруг башни, а по-у бочки стоит да сердечные туки считает – благо, грамотный, умом умелый. Две сотни насчитал – думкнул по бочке. Ещё две сотни – снова думкнул.
Царь про то знает, но не сердится на Бобана. Дурная голова, мол, ногам покою не даёт, а умная, противу того, ногам помогает… Царь умных привечает-любит, на то и имя ему – Уман.
Пришёл наконец сотенник Рудак, сумрачный, как туча дневная. С ним пешка незнакомый. Сказал сотенник опасное слово, ответ услышал – кивнул.
– Пойдём, Мураш, – сказал.
– Чего так долго-то? – стараясь зубом не клацнуть, выдавил Мураш. Снял кожух, отдал пешке.
– Плохо всё, – голову в плечи втянул Рудак, будто это он лишних полсорокá на морозе отстоял. – Городец Брянь – слышал такой?
– Ну?
– Так нет того городца…
Мал был городец, да дорог: с полуденных перевалов тропы стерёг, прям под ним они сходились – три. Оттуда к Бархат-Туру дорога мостовая шла… Не беспокоили городец всё время долгой гельвьей зимы, так и казалось, что минует его казнь. Перевалы снегом забиты таким, что верхового с конём и апостолой[1] скроет. Но дождались вот налёта татского, воровского…
С сотню воинов там было всего, да баб три сотни, да детишек четыре.
Воины все легли – на стенах и после в поле, отбивая гельвов и закатных людей от обуза. Но не отбили, не смогли. До Бархат-Тура дошли шесть баб, две девки и два десятка ребятишек. Девок и здоровых ребятишек взяли за стены, а баб и трёх с ними помороженных да побитых недолеток послали в ров. Нет хлеба на всех, и на тех, что уже за стенами, нет хлеба…
Скорая смерть от железа чище, чем долгая от мук.
1