Выбрать главу

Звучат их голоса.

Уж то необоримо,

Что в счастье и в беду

Я вижу берег Крыма

В разреженном чаду,

Где море дышит мерно

И, накаляя зной,

Песни Коминтерна

Пылают надо мной.

Стихи называются «Песни Коминтерна», а посвящены они Анталу Гидашу. Его имя не пришло извне, став знаком любви поздних лет, нет, оно прочно соединено с тем далеким годом, и если тот год олицетворил в крымском лете идею, то персонифицировалась она для меня прежде всего в Гидаше. Расскажу, как это получилось.

Мы с мамой проводили лето в Доме отдыха Коминтериа. Может быть, он назывался как-то иначе, но в обиходе его именовали только так. Путевку в него достал отец через Цекубу — комиссию по улучшению быта ученых. Наверное, путевка дана была в порядке обмена, как это бывает и сейчас. Так или иначе, мы оказались в том уголке Алушты, который сперва назывался профессорским, а потом рабочим. Дача Лебеденко (с дореволюционных времен прошло совсем немного лет, и старые наименования еще бытовали), как и весь «уголок», находилась на возвышенном месте. И «откос» вставлен в стихи не ради рифмы. На этой даче, в ее флигелях и пристройках, разместились теперь те, кто озаботились, в свое время, лишением г-на Лебеденко его неправедной собственности. От прежнего хозяина осталась библиотека. Романами я не интересовался, но переплетенные комплекты «Всемирного обозрения», «Нивы» и в красных обложках огромные тома «России» Семенова-Тян-Шанского перелистывались мной с неослабеваемым вниманием. Сотни иллюстраций с пространными подписями заводили меня в мир, отринутый моими новыми знакомцами. Походя, шутя и смеясь, они передавали мне свои взгляды на давние события. Однажды я разглядывал мартовские номера старого журнала 1881 года. Надо мной нагнулся один из них и, глядя на портреты Александра II и привлеченных к суду народовольцев, весело сказал: «Дворника убили, а дом оставили». Запомнились мне эти слова!

Спустя десять лет, обходя Крым пешком, я нарочно зашел в «Рабочий уголок» и безошибочно разыскал дачу Лебеденко. В ней был профсоюзный Дом отдыха, я заявился к директору. Добродушный дядя с веселой охотой приютил московского студента переночевать в библиотеке-читальне. Утром я обошел парк, посидел на обрыве, спустился на пляж. Все вспоминалось четко, но четкость была как бы подернута голубоватой дымкой. Потрогал рукой широкую крымскую сосну. Кажется, на ее сучьях я сидел веселым мальчонкой, болтая ногами. На желтой коре суетились муравьи, праправнуки тех, за которыми я следил в детстве. Тишина, море, небо ранним утром тоже ощущались теми же, что десять лет назад. И думалось: закрой глаза — и опять услышишь голоса Хозе, Курта, Гидаша. Где они теперь?

Надо мной всегда имело осязаемую власть прошлое, причем не только тысячелетнее и столетнее, но свое собственное, совсем близкое. Ну, какое дело до недавнего детства восемнадцатилетнему юнцу, переполненному сиюминутными восприятиями, заглядывающему жадно и нетерпеливо в свои двадцать лет (ах, поскорее бы они пришли!) ? А я тогда вслушивался в металлический треск цикад, следил за бегом облачка по знойному небосклону, вбирал нагретый сосновый воздух и медленно тонул в умерших и воскрешаемых ощущениях.

Так вот, о библиотеке. Меня заинтересовали непонятные слова под многочисленными некрологами, помещавшимися на последних страницах журналов. Они гласили: «почил в Бозе». Я уже знал, что географические названия пишутся с большой буквы, и решил, что это наименование местности. Озадачила меня ее неуклонная повторяемость. «Сговорились они, что ли, съезжаться туда умирать?» Поделился сомнениями с неким дядей Костей. «В Бозе» это значит по-старому «в Боге». А так как бога мы отменили, то почивать им негде». — «Как негде?» — «Да так, негде. Кое-кого мы, наверно, перехороним, а вот таких бородатых стариков, — и он кивнул на портрет какого-то тайного советника, — куда их девать? Почили в этом журнале, и ладно».

Такая веселая безапелляционность меня озадачивала и вместе с тем восхищала. Революции шел одиннадцатый год, она была не намного старше меня. И люди, начавшие, творившие и продолжавшие ее, были тогда ослепительно молоды. Именно ослепительно... Но об этом чуть после.

В мои книжные розыски вмешивались не только ближние соседи. Видимо, занятную картинку представлял беловолосый мальчуган с огромной книгой не в руках, конечно, а развернутой на траве под густыми июльскими деревьями. Ну, как тут не подойти не полюбопытствовать... Я переворачивал страницы «Жизни Суворова», отличного издания, которое спустя сорок с лишним лет с великим трудом приобрел для своей библиотеки. Перечень сражений и подвигов, титулов и наград совершенно заворожил меня. «Генералиссимус, князь Италийский, граф Рымникский, орденов святого Георгия, святыя Анны и прочих кавалер...» — размеренно и со вкусом повторял я. «Ничего не скажешь, хорошая сабля, — присел рядом на корточки седоусый человек. — А ведь едва на Пугачева не опустилась. Счастье, что опоздал, а то бы ему вовек не простили». И на мой вопрос спокойно и обстоятельно рассказал мне о Пугачеве. Это был не кто иной, как Алексей Силыч Новиков-Прибой. Кроме рассказа о Пугачеве я обязан ему умением плавать. Два обстоятельства как будто несоизмеримые, но в мои восемь лет они превосходно соизмерялись. Учил меня плавать Алексей Силыч, надо сказать, варварским способом: нес на протянутых руках к глубокому месту и бросал в воду. Я вопил, захлебывался, колошматил руками-ногами, но знал, что дна нет и надо держаться на поверхности. Так или иначе, плавать выучился, и довольно скоро. Мама пробовала возмущаться, но Алексей Силыч только фыркал в ответ: «Неужели я ему утонуть дам? А только так и учатся...»