— Сотрутся, — повторяет Небыков. — А деревня уйдет навсегда… Понимаешь? Навсегда… Ну ладно, Леш, давай… поехали.
Алексей Петрович стукнул стаканом о стакан Небыкова и ответил:
— Поехали.
— Дима, — говорит Лобачев, — ты помнишь эту девчонку, которая тебя на собрании?
— Помню. К отчислению ее представлял…
— Все же молодцы они, — говорит Алексей Петрович.
— Работать не хотят. Я бы их заставил работать.
— Дима, а если бы эту девчонку посадить вот сюда, рядом с тобой, и водки дать?
Дмитрий Еремеевич улыбнулся открытым ртом.
— Ты прав, Леш, контакта у нас нет с ними. — И еще раз улыбнулся. — А что, — Дмитрий Еремеевич хлопнул по комлю бревна, на котором сидел. Ему очень понравилась эта мысль. — Ге-ге… А что! Посадить ее сюда и водки дать… А Виля Гвоздева я разбил в пух и прах. Родители у него порядочные, и сам парень неплохой, но путаник. Мозги надо чистить…
Сняли уху и поставили чайник. Татарская луна незаметно поднялась и выстелила через Осетр чешуйчатую дорогу. Дмитрий Еремеевич хлебнул немного ухи, ковырнул разваренную рыбу и как-то вмиг обмяк, уронил голову на грудь. Не поднимая головы, он с трудом выговорил:
— Ты, Леш, можешь спать. Я спать не буду. — И тут же захрапел.
А ночь уже начала размываться, зеленеть. Забрезжили горбатые поля, зарозовело за темной дубравой. Щелкнула в прибрежных кустах невидимая пичуга.
— Ты мне друг? — неожиданно спросил сонный Небыков. — Тогда выпьем.
Лобачев налил в стаканы, протянул Дмитрию Еремеевичу. А тот поднял тяжелые веки и замер. И плохо повинующимися губами выговорил:
— Помолчи! — Небыков отстранил Лобачева, встал и обнял его свободной рукой. — Вот… за это… — Из-под тяжелых век посмотрел он отрезвевшими глазами на занимающуюся зарю, на дубраву, на заречный курган, на русскую предрассветную землю. — Вот за это… выпьем…
— Ах ты сволочь, — тихо проговорил Лобачев. — Ах ты сволочь, — и приник щекой к небритой колючей щеке Дмитрия Еремеевича.
— Небыков — сволочь, — сказал Игорь Менакян.
— Нет, ребята, — возразила Тамара Голубкова, — он хам.
— Когда я разговаривал с ним, — сказал Виль Гвоздев, — мне казалось: если встать и рявкнуть на него, ударить кулаком по столу, он растеряется и струсит.
— А ты бы встал и рявкнул, — посоветовал Менакян.
— Что вы, ребята, — застенчиво улыбнулся Виль.
Ребята сидели на крыше гостиницы «Москва» за большим ресторанным столом. Перед выездом на практику они устроили небольшой праздник.
— Ну, хватит! — Володя Саватеев поднял рюмку. — Обсудили Пирогова, Шулецкого, Небыкова и кого еще? И Иннокентия Семеновича, и Ивана Ивановича, и Нашева, и — хватит. — Он посмотрел на Тамару и еще выше поднял рюмку. — Хватит.
— Ребята, — сказала маленькая Таня Чулкова, — закажите коньяку. От вина я пьянею.
— Танька, ты накладываешь пятно на советскую молодежь.
— Ну правда же, ребята, — взмолилась Таня.
Чулковой налили коньяку, и все выпили. Девочки пили вино, ребята — водку. Ребята пили с отвращением, скрывая это отвращение друг от друга. Им очень хотелось быть мужчинами, а мужчиной был один только Игорь. В университет он пришел не из школы, а со стройки. Один только Игорь морщился от водки и нюхал хлебную корочку, остальные выпивали свои рюмки лихо и бесстрашно.
Было еще не так поздно, но ресторанный оркестр уже играл. И когда он играл, почти все столики пустели, а пятачок возле оркестра кишел танцующими парами.
Внизу роилась огнями и гудела телеграфным гудом вечерняя Москва.
Володя Саватеев выключился из разговора, слушал ресторанный гомон и сквозь этот гомон — приглушенный гул вечерней Москвы. Слушал и думал о Тамаре. Он думал о ней всегда — дома, на лекциях, на улице, когда она была рядом и когда ее не было рядом с ним. Сейчас Тамара сидела наискосок от Володи, следила за каждым, кто говорил, отвечала каждому, кто обращался к ней, и губы ее чуть-чуть улыбались, и мягкие ресницы бросали легкую тень на веселые глаза ее, которые все время ждали чего-то, ждали какого-то чуда. Но чуда не происходило, а глаза все равно ждали, и Тамаре все равно было весело, было очень хорошо. Ей было весело и хорошо, и глаза ее ждали чуда, потому что где-то слева от нее, самым крайним, сидел Виль, Вилька Гвоздев. Она не смотрела на него, но все время слышала и видела его. И Виль не смотрел на Тамару, но так же, как она, видел и слышал ее. И Вилю так же, как и Тамаре, было хорошо. Плохо было только Володе. Перед ним, чуть наискосок, все время светились ждущие чего-то глаза и почти незаметно улыбающиеся губы. И эти глаза и губы, как никакие другие на свете, поднимали шум в висках, мучили и казнили Володю, преследовали его каждую минуту, хотя он сидел и как бы слушал ресторанный гомон и приглушенный гул вечерней Москвы. Чистое, порозовевшее лицо его, чуть расширенные глаза за стеклами очков, его светлая челочка над славным и умным лбом были так неизменчивы и привычны, что никто, кроме Тамары — а она, жестокая женщина, знала, — никто, кроме нее, не подозревал, что творится с их товарищем Володей Саватеевым. Володя думал о том, когда наконец все это кончится, когда они встанут и уйдут с этой крыши и там, в вечерней толпе, он останется вдвоем с Тамарой.