Выбрать главу

- Эх, погибла Россия!

Сыплется серебряным горохом вечерний газетчиков вопль:

- Московские газеты! "Правда"! "Центральные Известия"!

- Последние события и декреты.

Оттуда, из Центра (туда сейчас льется оплывающая медь) летят эти многоколонные листы; там разбитый алфавит ЦК, ВЦИК, СНК, ВСНХ; там - копоть голодных заводов и фабрик; там люди за колючей проволокой; оттуда плавленной смолой каплет на здешние поля и луга и на шестидесятиверстную болотистую дельту губительный дождь: сокрушительное могущество. По пути туда дымятся пожарища.

Темнело. Улица расступалась, уходя темными стенами по сторонам, улица ширилась; горели белым пламенем и проступали, отлетая от стены, белые объявления о наборе.

Тогда были наивные времена; тогда документы и декларации подписывались пятью лицами; тогда под приказом N 67 струился курсив:

Председатель Губисполкома: Н. Алпатьев.

Губернский Военный Комиссар: Лысенко.

Уездный Военный Комиссар: Горшков.

Управдел: Г. Ступин.

Всем памятен: Ступин.

Невидный: Ступин.

Неведомый Ступин:

А что такое: "управдел"?

- Это комиссар. Управдел - комиссар тоже.

Фигуре, многим фигурам стало ясно: комиссародержавие. Виктор Чернов правильно сказал: комиссародержавие.

Останавливались у нового плаката:

КРАСНОАРМЕЕЦ, БЕРЕГИ ВИНТОВКУ!

- Знаем, для чего винтовка!,

Плакат - красным по белому; буквы с притупленными плечиками - тягостные.

А тут еще фигуры:

- Невесело, знаете.

В городе был сумасшедший. У него душа стала еж; ее же трудно носить под рубашкой и пиджаком: ершится. Разорвал рубаху и нацепил билетик с номером на волосатую грудь, так и ходит. А есть еще офицер один...

- Он так - Владимира с мечами, - обмолвилась фигура.

- Тс! тише! Совсем ни к чему - ордена.

- Но их возобновят. Их время придет.

- Так не сейчас же. Сейчас надо о другом.

Встретившиеся разошлись. А между разошедшимися прошел бессмысленно лепечущий, читавшие плакаты и объявление, посмотрели ему вслед взглядом, отекающим как сало.

Письмо*1.

Родной мой, единственный Алеша.

Твое письмо, помеченное "Воронеж, вокзал", - оно написано три или четыре месяца тому назад, - _______________

*1 Это письмо было найдено при весьма трагических обстоятельствах и пришито в качестве вещественного доказательства к делу Реввоентрибунала N армии. Оно было свернуто вчетверо и прострелено насквозь в четырех местах. Сгибы протерлись. Кое-где густо легла кровь. Поэтому в письме оказались темные неразобранные места, указанные в тексте квадратными скобками: [...]. С.Б. я получила теперь. Какой ты умный. Я мало поняла, я поняла только самое важное: ты колеблешься. Алешенька, милый, почему ты мне, например, и всякому другому передаешь всеобъемлющую, как свет, уверенность и энергию, а сам такой?.. Какой-то маловер. Это потому, что ты - умный, умнее всех нас, больше всех нас думаешь. А я люблю тебя. Люблю, родной мой, ласковый, талантливый. Я люблю тех, кого любишь ты, кроме Юрия Александровича. Этот человек мне враждебен, я не люблю его и боюсь того, что вы вместе. Ты сам говоришь, что он формулирует твои мысли, а ты, прости меня, их повторяешь, эти формулировки, и, наверное, с оттенками, какие придает им этот разлагающийся [...]. На фронте я знала одного доктора, он пил тинктуру опия прямо рюмками и ложками подливал ее в чай. Этот доктор, если ставил диагноз, что больной неизлечим, то давал ему тоже морфий, чтобы больной не мучился. "Все равно, - говорит, больной не жилец!" Сколько он так на тот свет отправил народу, я не могу сосчитать. Северов может быть дошел [...] и я боюсь, милый, за нашу любовь. Она сгорит в твоем сердце, как сам ты сгораешь в борьбе. Но, пусть. Я не буду приставать к тебе с мольбами и просьбами. У меня есть угрожающие признаки, что оно так и будет, и я нашла средство уйти от тебя с меньшей болью и ужасом, если бы пришлось. Но все-таки пожалей меня... [...].

Я тебе безумно благодарна за твою любовь, благодаря которой я выросла и доросла до тех великих идей, которыми живешь ты. Я знаю уже и теперь, что больше всего ты любишь революцию. Я помню, как тебе был противен наш мещанский город, когда ты был еще в гимназии [...].

Вероятно, ты удивишься, что произошло со мною в этой области. Я ушла к большевикам. Я теперь знаю свое место. Меня привлекла здесь действенность и определенность, которой нет ни в одной партии еще, а кроме того широта работы, к чему я, как женщина, имею пристрастие [...] горячо работаю в качестве разъездного агитатора Агитационно-Вербовочного Отдела. Теперь у нас работы по горло. Объявлен набор в Красную Армию. В городе все ходят как сумасшедшие. Ожидают неприятностей, так как газетная кампания велась слабо, пропаганда тоже, на местах же совсем ничего не сделано. Завтра я еду в Высоковскую волость, где должна провести несколько митингов с крестьянами и заседание волостного совета. Волость кулацкая, там много богатых ловцов и скотоводов, отношение к Советской власти отрицательное. У меня дурное предчувствие, - впрочем, я это глупое суеверие [...].

В городе все с ненавистью смотрят на Кремль, буржуазия и офицерство чуть не кулаками грозятся на эту твердыню. Какая уж там твердыня! Отряд, который там стоит, никуда не годится и готов каждую минуту разбежаться. Идешь по улице и слышишь самую ярую антисоветскую пропаганду, совершенно открыто митингуют против набора. Очень грозное положение.

Была, между прочим, у ваших, точнее у Кати, с которой мы по-прежнему дружны и о политике не говорим, потому что она ничего не понимает и знать не хочет ничего. Ты знаешь, как ко мне относится твой отец. Мне передавали, что он просил "не пускать на порог эту большевичку". Вчера же Константин Григорьевич был неузнаваем. Он очень любезно меня принял и задавал мне очень много вопросов и входил во все тонкости моей новой работы. Расспрашивал, как я буду митинговать и к чему это, по моему, приведет, куда я еду, много ли у нас агитаторов и т. д. Даже Катя, к которой я пришла (она тебя, несмотря на твой большевизм, очень любит), удивилась и [...].

К.Г. спрашивал, как мы надеемся провести набор, что говорит Лысенко, много ли записывается добровольцев? Все это без обычной издевки, спокойно. Я ему отвечала осторожно. Про него кое-где очень нехорошо говорят и в чем-то подозревают. Ну, да у нас всех подозревают, только не того, кого нужно. Я думаю, что как раз К. Г-чу все равно. Он очень опустился, одряхлел. В последнее время он даже как будто и ненавидеть перестал.

Тебе он просил кланяться и сказал, что надеется тебя увидать в лучшей обстановке. Засмеялся и сказал, что сам он тебе писать не любит по твоей новой фамилии, какой-то хамской, и должность ему твоя не нравится. "Словечко-то какое: командарм!" сказал он.

Ему очень тяжело. Служить у нас он, разумеется, не хочет, а материальные дела у вас, видимо, неважны. Говорят о бедности и темнеют. "Папу это до петли доведет", сказала Катя. Она тоже щебечет мало.

Милый мой, до свиданья, уже поздно. Завтра рано выезжать. Целую тебя крепко, твои глаза чудесные и лоб.

Вся до последней кровинки твоя Елена.

Город взлетал, город подымался все выше, выше, взмахивая окраинами, как крыльями; за окрыленным городом вверх от светлой земли, тянулась темнеющая река; окраины тогда же облокотились на подползающие под дома солнце, облипавшее окна липкой клеевой оранжевостью. Наконец, когда город уже совсем был готов отделиться от земли, тогда со всех сторон охлынула его темнота; строенья приземлились, осели и сразу враждебную темноту рванули золотыми крючьями. Река же забисерела окончательно, на всю ночь, перед тем засеребрев. Ночь была тихая, теплая, предательски-ласковая для больных легких, пахло оранжерейно: айвою; только с каких-то рынков и канав тухло и тупо шибало рыбой.