Выбрать главу

Под «третью» он подразумевал треть наказания – примерно то же, что американский «пароль»: при «хорошем поведении» заключенный по отбытии двух третей срока мог просить об амнистии. Специальная комиссия определяла, можно ли освободить его от отбытия последней трети срока. Считалось, что регулярное посещение церкви – первый козырь перед этой комиссией. Но в церковь шли не только из спекулятивных соображений. В тюрьме был хороший хор, и он привлекал многих. Кроме того, посещение церкви сглаживало воскресное одиночество в тесной и мрачной камере-одиночке. Я видел, что многие из убийц искренне молились.

Преодолев первый шок от пребывания в Штраубинге, я снова начал вести записи, чтобы и в этих условиях сохранить душевную бодрость. Высоко над потолком камеры горела двадцатипятисвечовая лампочка. Освещение слишком слабое, чтобы читать и писать. Я подал прошение, и в камеру поставили новую, современную настольную лампу, выглядевшую роскошно в мрачной, голой конуре. Обмен книг, как и все в тюрьме, был точно регламентирован. Мне никогда не давали каталога, но по моим просьбам часто приносили хорошие книги.

Труднее было с перепиской. Лишь по субботам разрешалось написать маленькое письмецо кому-нибудь из поименованных в списке родственников. Я писал только жене. Все ее письма до меня доходили. Письма от прочих адресатов вскоре перестали выдавать. Если приходило письмо, мне сообщали:

– Господин Вальтер Берс из Кведлинбурга прислал вам письмо. Он не состоит с вами в родстве, поэтому письмо будет подшито к делу, – чиновник держал в руках вскрытое письмо.

Нам не давали читать даже почтовые открытки. Между прочим, письма Берса я и позже не получил: в нем говорилось о единстве и мире, а в таких случаях всякая свобода на Западе прекращается.

По субботам после обеда мы работали до трех часов (в другие дни недели – до пяти). После этого разрешалось купаться, играть в футбол и в ручной мяч в одном из угрюмых внутренних дворов. Двор был посыпан шлаком, и к концу игры все игроки становились похожими на негров. Не лучше выглядели и зрители. В субботу же через дверной люк каждому наливали в таз горячей воды. Раз в неделю – один таз! Надо было точно рассчитать, как ее использовать: сперва вымыть посуду, затем голову, а потом ноги. Не в обратной же последовательности? Но ведь и другие части тела настоятельно требуют мытья. Как-то я растранжирил весь таз с водой, не сумев толком помыться. В следующую субботу я действовал уже по заранее продуманному расписанию. От этого воды, правда, не прибавилось и она не стала чище. Два раза в месяц мы принимали в подвале душ. Там были и ванны для инвалидов. Мне почти всегда предоставляли ванну, хотя я никого не просил. Это доставляло мне удовлетворение не только физическое, но и моральное, поскольку я видел проявление симпатии к политическому заключенному из ГДР.

В хорошую погоду мы купались на воздухе, в бассейне одного из внутренних дворов. Спортивные игры и плавание, несмотря на всю убогость обстановки, для заключенных были наслаждением, несколько нарушавшим однообразие тюремной жизни.

В субботу вечером от двери к двери ходили уборщики и кричали:

– Воскресное письмо?

Они составляли список на бумагу и конверты. Затем раздавался новый крик:

– Богослужение?

Кто отвечал положительно, тому мелом ставили на двери крест, чтобы надзиратели в воскресенье знали, кого следует выпустить из камер.

– Лютеранин или католик? – раздавался клич, каждый раз заново.

Слева, справа, сверху, снизу во все камеры доносилась эта перекличка. Ответы были большей частью односложные – «да» или «нет». Но иногда опрос вызывал у кого-нибудь из заключенных приступ ярости.

– Воскресное письмо?! Черт бы вас всех побрал! Идиот! Сам знаешь, что мою семью разбомбили! У меня нет никого на свете! Каждую субботу ты меня донимаешь! – заключенный ударял ногой по двери камеры. – Если бы я мог добраться до тебя, я бы навеки законопатил твою жирную глотку!

– Потому тебя и засадили намертво.

– Ах ты, подлец! Сам получил «ПЖ», а устроился тут на теплое местечко! – Снова такой удар в дверь, что грохот разносился по всему зданию. В промежутке – выкрики из других камер: одни требовали тишины, другие проклинали уборщика.

Снова вопрос, у следующей двери:

– Лютеранин или католик?

– И то и другое, – услышал я ответ.

– Такого не бывает!

– Почему нет? Я был ни то ни другое. А теперь решил изведать и то и другое.

Сбитый с толку уборщик позвал на помощь надзирателя.

– Я подам на вас рапорт за грубое нарушение дисциплины! – пригрозил надзиратель.

Но заключенный не сдавался: он всерьез требовал, чтобы священники помогли ему разобраться в этом вопросе. Надзиратель обещал передать его просьбу священникам, но сейчас настаивал, чтобы заключенный ответил, на чье же богослужение он намерен пойти. Торговля шла долго. Терпение надзирателя иссякло. В конце концов этого заключенного так никуда и не пустили. Надзиратель злорадствовал:

– Ты хотел быть умнее всех, разгуливать все воскресенье!

В католических богослужениях участвовал знаменитый певец, приговоренный к пожизненному заключению. Это привлекало многих.

– У него глотка – чистое золото. А глотку своей любовницы он взял да перерезал. Теперь он вовсю старается заработать «треть», – зло шутили заключенные.

Приговоренные к пожизненному заключению получали право просить об амнистии, лишь отсидев пятнадцать лет. Чтобы иметь хоть малейшую надежду, они должны были использовать все. Изо дня в день пятнадцать лет держать себя в руках не так-то легко. Многие не выдерживали и погибали значительно раньше.

В немецких тюрьмах редко встречались военные преступники, приговоренные немецкими судами. При мне в Штраубинге уже не было ни одного из них. Мне рассказали о нацистском поэте Цеберлейне и о «самом последнем военном преступнике» – майоре Залинко. Оба как коменданты городов перед самым крахом расстреливали соотечественников, вынуждая продолжать бессмысленное сопротивление. По рассказам, оба военных преступника остались такими же заносчивыми. Они вовсе не раскаялись, как и их старшие коллеги в Ландсберге. Это, конечно, не случайно: те же злодеяния – те же характеры и типы. Любую попытку продумать и осознать свою вину в Западной Германии официально пресекали.

* * *

Как-то меня снова послали на работу в сад, на этот раз плести гирлянды – занятие легкое и приятное. Однажды мы украшали свадебный поезд, потом сельскую ярмарку, а сегодня предстояло украсить главный вокзал Штраубинга. На длинных телегах из лесу привезли много еловых ветвей. Цветы мы собрали в своем саду. Естественно, всех интересовало, для кого украшается вокзал.

– Земляка встречаем! – коротко объяснил надзиратель.

Вскоре мы узнали: ожидают прибытия освобожденного из тюрьмы военного преступника доктора Рата.

Сразу пропала охота плести гирлянды. Я, борец за мир, сижу в тюрьме, в которой военный преступник доктор Рат, работая врачом, совершал преступления против человечности, и плету для него венки славы!.. Старые надзиратели и заключенные немало порассказали мне про этого Рата.

Я попросил вернуть меня на прежнюю работу, предпочитая ворошить навозную кучу.

Позже мне вспомнился этот случай. Выступая в Берлине перед Национальным советом Национального фронта и рассказывая о своей жизни в Западной Германии, особенно о встречах с военными преступниками, я упомянул о происшествии с гирляндами как наглядном решении проблемы – военные преступники и борцы за мир. Узнав о моем выступлении из газет, директор Штраубингской тюрьмы доктор Вебер послал доктору Каулю{54} опровержение. Он отрицал, что мы плели гирлянды. Сделав несколько выпадов в мой адрес, он пожаловался на мою неблагодарность, что, впрочем, как он подчеркнул, «не удивительно у таких людей». Вызванный доктором Каулем, я под присягой подтвердил свои показания и назвал множество свидетелей. От моего имени доктор Кауль подал на Вебера жалобу за оскорбление и согласился защищать меня, чтобы доказать правдивость моих показаний. Неужели этот Вебер не понимал, как позорно держать немцев в тюрьме на основании американских приговоров, без решения немецкого суда? И он еще претендовал на благодарность!