Алесь первый завел речь, когда сели они в тот вечер за нехитрый, приготовленный отцом ужин:
— Заезжал я, отец, сегодня к теткам… Ну что ж, если ничего она женщина, ладно уж… Надо же, чтобы кто-нибудь еще был в хате.
— Мне, сынок, никого не надо. Да боюсь, под конец не быть бы вам в тягость. Клаве твоей я нужен буду, развалина такая? Или зятьям? Да и один все это хозяйство не потяну я.
«А этой женщине, — хотел спросить сын, — а ей вы будете нужны, отец?» Но сказал другое:
— А ей нужно это ваше хозяйство?
— Хату ей отпишу. Она ж без угла мыкается. Негде голову приклонить. Живет по людям… А вам эта хата старая уже все равно…
— Мне она не нужна, — решительно отозвался сын.
— И у девчат, слава богу… Галя вот только далеко забралась. На край света.
— Ну, Галю вы в этой хате не удержите! — словно подвел итог Алесь.
Он остался на ночь, — может быть, в последний раз в отцовской хате, — и рано утром уехал к себе домой, к своей семье и к своим заботам.
А Иван недели через две съездил с младшей Волькиной сестрой и привез к себе ту женщину…
И сам Иван, и вся родня, и соседи видели: неплохая женщина Настя, но не Волька. И моложе, и не сказать, что неумеха или там пустошель. Но не Волька! Таков был окончательный приговор этой женщине.
Привез Иван Настю за две недели до покрова. Она успела еще всю его картошку выкопать. И в колхоз на свеклу сразу стала ходить. И хату прибрала.
При дочках, когда прошлым летом гостили, Иван остерегался, в сапогах на чистую половину не входил (уже и внуки муштровать стали: «Дед, дед, тапочки забыл!» — и наперегонки за этими его тапочками), и ватник на лавку не бросал — в сенях на крючок вешал, — и корыто с картошкой посреди хаты не оставлял. А как уехали, как остался опять один на один с собой, так и махнул рукой на уборку ихнюю, на чистоту, которую навели перед отъездом. Кто теперь придет к нему? Разве что сватья Миколиха забредет или старый Кастусь заглянет, посидит на пороге и, не выпуская изо рта самокрутку, похвалится, какого «Москвича» справного купил себе зять в Минске. Приезжали на прошлое воскресенье всей семьей.
А так — кому это интересно ходить к нему? Это при Вольке-покойнице дверь не закрывалась. То одна соседка за водой пойдет, забежит утром, то другая — занять что-нибудь, а то с шумом и смехом чуть не целой бригадой ввалятся: на поливку бабы идут, бывало, или за соком березовым. Еще и так случалось: кто рубашку хлопцу скроить попросит, кто в лавке не то себе выберет, теперь перешить надо. Она ж, Волька, обшивала не только семью свою, и соседок. И не как-нибудь, тяп-ляп. «Работницу» получала с выкройками и модами. Бывало, из другой деревни прибежит девчонка: «Тетечка, на выпускной вечер, пожалуйста…» И Волька ночь просидит, когда все уже давно спят, а сошьет той девчонке платье к выпуску.
Откуда у нее бралось все? Каждому угодить хотелось, добро сделать. Иван не раз сердился: «Тебе больше всех надо! Пускай в Слуцк везет, в мастерскую». А Волька со смехом: «Когда ж она в мастерскую ту пробьется? Теперь там полно таких выпускных. А ей как без нового платья? Не абы какая вечерка. Бал!» Ей очень нравилось само это круглое, как молоденький арбузок, слово «бал».
Дети спали на чистой половине в «новой хате». А себе с Иваном Волька стелила на широкой, еще от свекрови оставшейся, деревянной кровати за цветастой ширмой, в первой половине, где печка. У Вольки и в этой «старой хате» — с чугунами, умывальником, со всеми деревенскими причиндалами, — у Вольки и здесь чисто было и уютно.