Тот испугался: так осунулся, изменился в лице Иван, не узнать. Кастусь сразу же вернулся домой, послал сына в школу вызвать по телефону «скорую».
— Не приведи господь, один, без всякой помощи, человек в хате.
«Скорая» отходила Ивана. Сделали ему уколы, увезли в больницу. А недели через две на автобусе он вернулся домой.
По морозу уже, по снегу.
Вернуться-то вернулся, да все равно добра не было, как будто надорвалось, надломилось что-то внутри, какая-то пружина лопнула. И ходил он, и делать пытался что-то, и есть принуждал себя, а сил не было.
Приезжала Ира, хотела забрать к себе. Иван и слушать не стал. Трое детей — как горох рассыпался, — и работа, и хозяйство, — только его не хватало там. Ира поругала отца, поплакала, написала Кате и ее майору. А те сразу письмо в ответ: если согласен, то приедут тут же за ним. Иван в этот же день отписал, что ему полегчало, пускай живут себе спокойно. Где-где, а на их четвертом этаже умирать он не собирался.
Алесь навестил отца после больницы и недолго разговаривал.
— В следующее воскресенье приеду на машине, чтоб в автобусе не трястись, и поедешь, отец, ко мне зимовать.
И вот минула эта неделя. И вот пришло это воскресенье.
И вот приснилась Ивану Волька.
— Смени сорочку, батька. Вот, возьми чистую…
Это же она собирала его в ту последнюю зимнюю дорогу.
1974
ПОДГОРЬЕ
Все произошло так внезапна, будто выстрел из ружья. Дробыш обменял квартиру и под Октябрьские праздники переехал жить в Алупку. А где-то вскоре уже после Нового года давнишний — еще с партизанских лет — приятель его, главный врач больницы, получил от него коротенькую открытку:
«Никита Иванович, старый друг, разреши приехать, предстать пред твои ясные очи. Навалилась на меня какая-то немочь: не ем, не сплю, еле ноги таскаю…»
Никита Иванович (старый коновал, как он называл себя) пробежал глазами открытку и только головой покачал: кого-кого, а Дробыша он знал лучше, чем себя самого. В сорок третьем еще, в партизанах, когда сидели в блокаде в Бронецком болоте, он чуть ли не кухонным ножом полосовал Дробыша. И после войны тот побывал у него на операционном столе… Хотя вообще-то Дробыш отнюдь не слабак. То были рискованные обстоятельства, но он выкарабкивался из них не только с помощью медицины. Спасал и собственный характер: выдержал под ножом, значит, ничего не станется, значит, буду жить… И если вдруг такая открытка, выходит, действительно припекло. Никита Иванович ответил телеграммой: «Валяй!..» И Дробыш — он и не сомневался, что получит такой ответ, — самолетом с женой назавтра же вылетел в город, где прожил лучшие годы своей жизни. Город, который недавно оставил — теперь он сам это хорошо понимал — так легко и безрассудно.
Дробыш уснул сразу, как только самолет набрал высоту и выровнялся. А проснулся, когда Вера Калядка из сборного цеха бросила на его директорский стол белый сверток и сверток этот покатился, покатился и, все разворачиваясь и разворачиваясь, вдруг стал голеньким ребенком. Мальчиком.
Сверток-мальчик беспомощно сучил в воздухе синими ножками и жалобно пищал. Сама же Вера Калядка только хлопнула дверью, будто ее здесь и не было. Дитя брызнуло теплой струйкой на зеленое сукно стола, на бумаги, на колени Дробыша… И тут вдруг пронзительно закричала секретарша его Нэлочка, бросилась спасать положение… Смуглая нежная щека и свежие губы ее были так близко, что Дробышу захотелось поцеловать Нэлочку. Он повернулся в кресле, чтоб обнять ее, и действительно проснулся. Не совсем, конечно, потому что все еще чувствовал себя здоровым и сильным, чувствовал, что неудержимо хочется поцеловать Нэлочку… И ребенок будто был здесь же, рядом. Дробыш невольно провел рукой по обрызганным коленям. Не понял сначала, где находится. Сколько спал? Который теперь час? Окончательно проснувшись, он вспомнил, что летит в самолете, вспомнил, что тот его директорский стол и кабинет, и та Вера Калядка из сборного с ребенком были сто лет назад.
Сто лет! Тогда был и завод. Его завод. Известный на всю страну. И он, Дробыш, директор завода, носил серый габардиновый макинтош (по тем временам он как бы определял общественный вес его владельца) и неизменно красовался во всех, даже самых почетных президиумах.