Выбрать главу

— И ты не пошел? Не пошел по этому билету в театр, по бесплатному? Не послушал, как поет она?

— Не пошел, тетя Фаня.

— Дурень…

— Дурень, тетя Фаня.

— Мишугинэ коп, — безнадежно махнула она рукой и пошла в свою комнату.

— Мишугинэ, еще какой мишугинэ! Ненормальный! — с восторгом повторил Авсяник.

«Однако что это я? Зовут же. Они там пропадут одни. У них же там… Надо мерку снять (где мой метр?). Нужно сегодня снять, а завтра утречком, до работы, забежать, нарезать стекло. Вставить вечером. Замазку тоже надо купить. Где она возьмет замазку эту? Она о ней ничего и знать не знает. Да и откуда ей? Училась, наверное, лет пятнадцать, а потом петь стала. В таком театре — откуда ни взгляни, отовсюду его видать. В такой не всякую возьмут. В такой, наверное, самых лучших. Чудно только это все у них: закроется дома в своей комнате — и без передыху одно и то же: „А-а-а-а… А-а-а-а…“ На то, брат, и опера. А ты, олух этакий, тогда ей и брякни: „Ничего не понимаю“. Мог бы и не понимая посидеть вечерок, послушать, на людей поглядеть. Там, брат, не такие, как ты со своим Васькой-напарником или бочка твоя пивная. Там, брат, иное дело… А у тебя одно только на уме — водка и халтура, халтура и водка. Эх, Володька, Володька, был же и ты человеком. До войны техникум кончил. Воевал, как люди. И девчата попадались тебе ладные. Где она теперь, та Маруся-хохлушка, официантка? На Третий Белорусский перекинули, и все в ничто превратил, все спалил этот спирт проклятый и деньги, которых никогда не считал. Пригоршнями бросал на ветер, с дружками, девчонками. А как списали с авиации (хоть и золотые руки были), как пустые стали карманы, как спустился на землю механиком в задрипанный гараж, так дружков и след простыл, и девчонки нос стали воротить. Одна Маруся пожалела дурня, одна не отступилась. А ты ей чем отплатил? Дочку сама воспитывает… Твою дочку, которую за все ее восемнадцать лет так ни разу ты и не видел. И дочка о таком отце и понятия не имеет. А ты все эти восемнадцать лет болтаешься, как неприкаянный, спишь с бабой, которая не нужна тебе и ты ей не нужен, знаешь только одно — водку глушишь… И рубля никогда не пошлешь дочке, не вырвешь из жениных рук, из горла своего».

Так каясь (не впервые) перед Марусей, перед дочкой, Авсяник вспомнил, что и она, Галина Андреевна, одна воспитывает детей. Без отца. Он не однажды хотел и все не решался спросить про мужа. Не иначе как сволота, пройди-свет, — разве хороший человек бросит такую женщину? Такую женщину! Да если б ему такую, на руках носил бы!.. (Марусе когда-то он то же самое обещал. И Тоне, своей нынешней жене, также.) И водки ни капли в рот не взял бы, если б только ему такую!

Но куда ему до нее… Он жалел ее и, когда мог, старался сделать все мужские дела, с которыми ни она, ни дети ни за что на свете не справились бы. Только огорчался, что скоро всему придет конец, медлил нарочно. А Галина Андреевна сердилась: чего это он так тянет, конца и края не видно его возне. Она ничего не понимала… Но он не обижался на нее за это. Дети привыкли к нему. И он тоже привык к ним. Если бы не пела она там, в театре своем, была бы ровней ему. Рассказал он про нее, расхвастался старшему брату, учителю, а тот, человек трезвый, благоразумный, только рукой махнул: «Выкинь из головы…» А как выкинуть, если возле нее он даже сдерживать стал себя с водкой, бриться стал и вообще изменился: стеснялся приходить к ним в измазанных, залатанных штанах, в которых всегда ходил на работу, и никогда это его не смущало.

Даже жена удивлялась, не знала, как теперь ей быть, радоваться или крыть его… И кто знает, чем бы все кончилось, если бы не эта водка чертова. Он пообещал хозяйке (так называл ее в глаза) достать какие-то особенные краны, взял вперед деньги, и немалые. Краны он в тот день не раздобыл, а назавтра совершенно неожиданно — через сто лет — повстречал Петьку Зиму, пропил их за вечер все начисто, даже забыв, откуда они взялись у него, эти деньги.

Ему не трудно было оказать человеку услугу без денег. И такое с ним не раз случалось. И он никогда не жалел об этом. Отдавать же долги — совсем другое. Это могила.

Никто тех денег у Авсяника не требовал. Ему верили. И это, пожалуй, было самое ужасное. Лучше бы отругали. Лучше бы выгнали из дома. Ему верили тогда, когда он все еще обещал, врал, что никак не попадутся ему те водопроводчики, хотя отлично знал, что теперь не попадутся, потому что нечем ему с ними рассчитываться. И снова запил, приходил к ней пьяный, бог знает в каком виде.