Выбрать главу

На всю эту кучу вопросов ответов нет. Поэтому я бы советовал мужу у жены ни о чем не спрашивать, а жене мужу ни на что не отвечать.

Горький дразнит Толстого

На берегу моря сидел Лев Толстой, задумчиво перебирал шелковистую бороду.

Причалил баркас.

Это приплыл с Капри Горький, с бабушкой.

Горький увидел Толстого и нервно задергал прокуренными усами.

Толстой тоже приметил Горького и плюнул в воду. Обнаружив же бабушку, перекрестился.

Цепким писательским глазом зафиксировав плевок Толстого, Горький обиделся.

— Глыба ты! — крикнул он.

Толстой зорко посмотрел на утиный нос Горького.

«Не любят его женщины, — мелькнуло в его мозгу. — И собаки…»

— Зеркало ты! — еще более вызывающе крикнул Горький.

Толстой изумленно взметнул брови на бабушку Горького.

Бабушка сама с опаской поглядывала на внука.

— Матёрый ты человечище! — совсем уже вызывающе крикнул Горький, и добавил фистулой. — Нет Бога, нет!

Бабушка дико посмотрела на внука. Толстой же напротив, отвернулся. Далеко в море белел одинокий парус.

— Буревестники почему-то есть, — мудро прошамкал Толстой, — а бури все нет. Да и не буревестники это вовсе! Глупые пингвины! Прячут, сволочи, тела в утесах!

Бабушка громко высморкалась в пестрый ситцевый платок, с жалостью посмотрела на внука.

Горький заплакал. Слезы обтекали утиный нос.

— Пойдем, внучок, — речитативом предложила бабушка. — Я тебе пряничка дам, песенку спою.

Горький напоследок глянув со смутной надеждой на сгорбленного Льва Толстого, поплелся за широкой спиной бабушки.

Толстой все смотрел в море. Белый одинокий парусник подплыл к берегу. Парус оказался вовсе не белым. Алый!

— А хоть бы и глыба! — озорно сверкнул глазами Толстой. — Пусть даже и зеркало!..

Толстой молодо вскочил. Взял бритвенноострую косу. Обтер лезвие лопухом.

«Жаль буревестников только нет, — с сожалением подумал Толстой. — Но буря будет! Скоро грянет буря!»

Лев Толстой с лаской и жалостью посмотрел на маячившие вдалеке спины Горького и бабушки. Там же, вдалеке засвистал курьерский поезд.

Толстой удалился косить.

Былое и думы

Я прожил долгую и замечательную жизнь. Однажды иду по Тверской, а навстречу мне Твардовский. Он только что «Тёркина» своего сочинил и поэтому плывет довольный, сухенькие ладошки потирает. Увидел меня, страшно обрадовался. Говорит:

— А я, брат Василич, «Теркина» написал!

Улыбнулся я ему в ответ, крепко пожал сухенькую боевую руку, иду дальше.

А там — Солженицын. Весь в идеях, в бороде. Еще молодой. С дачи Ростроповича прёт. За ним, как водится, два легавых с берданками наизготовку, затворами перещелкивают.

Солженицын сразу узнал меня, кричит:

— Передайте всем, брат Василич, Россия гибнет!

— А вы что же? — спрашиваю я.

— Меня в эмиграцию гонят бесовы дети!

Ничего я не сказал на это гонимому писателю, а только сурово нахмурил свои лохматые брови. Но Солженицын понял — я все передам и дело его в надежных руках.

Пересекаю я, значит, Невский, возле «Сайгона», и вижу на пивном ящике Бродский в телогрейке сидит, стихи строчит, никого не замечает. Шепчет:

— Палка, палка…

— Галка! — подсказал я ему рифму.

Расхохотался Ося счастливо, подумал, это ангел ему с небес словечко шепнул. Побежал, в упоении повторяя:

— Палка — галка! Палка — галка!

Выхожу я на Елисейские Поля, а там — Наполеон. Треух съехал набок, личина обгорелая, в саже.

— Как дела на военном фронте? — спрашиваю я его.

А он раскраснелся весь, злой, зуб выплюнул и прошепелявил:

— Ватерлоо, брат Василич! Ватерлоо, едренть!..

Я ему:

— Держись, сударик! Все равно твое имя в анналах истории.

Надо вам сказать, в Афинах в это время страшная жара. Я не удивился, завидя голого Архимеда, выскочившего из ванны с привычным для уха греков криком «Эврика!» Не изумился и обнаженному Пифагору, который стилом чертил пресловутые треугольники на раскаленном песке.

— Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов? — подначил я его.

А он поднял на меня мудрые и печальные глаза, ответствовал: