Но мы их боялись, всегда. Боялись темноты и дрожали.
Я не верила, что охотники вокруг меня, в каждом темном углу, скорее, там было полно местных крыс и еще всякой мелочи, выходящей из моря по ночам, чтобы питаться на берегу (странный образ жизни, ведь в море полно еды, а еще они могли бы есть друг друга). Но все равно дрожала, перебегая от тени к тени, от бака к баку, от угла к углу. Дрожала больше, чем днем, когда бы меня могли заметить. Я слышала на пару кварталов вокруг, как ворочаются люди в своих постелях, как чутко спят собаки, а кошки выходят на прогулку, как падают в сон дровиши и дремлют лошади, даже как уходят в никуда выключенные машины, и именно это меня и пугало. Ведь от услышанного что-то во мне пробуждалось и трепетало, требуя действий. А я даже не помнила каких, только знала, что сама не справлюсь.
Слишком давно мы покинули Колыбель, чтобы я могла помнить. Слишком давно я существовала одна.
Ее уже не было в гостевом доме, и даже эха не осталось, никакой ниточки, ведущей к ней. И я испугалась — не могла вспомнить, чтобы боялась так сильно хоть раз. Ночами на этих черных от соли улицах. Или днем, прячась в тенях и притворяясь городским паразитом или старой игрушкой — если чей-то взгляд падал на меня. А теперь я заметалась по двору, загаженному животными и людьми, по кварталу, такому зловеще тихому и выжидающему, по району, где в каждом тупике дрыхло по попрошайке, и каждый из них втягивал во сне ноздрями соль из воздуха и бормотал, переживая счастливые грезы.
Только я снова была несчастной, как была этим утром и все утра до него, с той поры как мастер, чье имя забыла даже я, положил мне руку на макушку и велел открыть глаза.
Я наткнулась на отзвук — налетела на него, как на стену. И пошла вслед за ним, унимая вибрацию сердечника и подрагивание в конечностях. Всё будет хорошо, Шизума, чего ты боишься, сказала я себе. Вот же она.
В Общих залах, конечно же. Куда еще могли пойти приезжие? Посмотреть на других, показать себя, этим же и известны человечки: тщеславием и любопытством. Кто угодно может выступить там в надежде на признание.
В залах было слишком людно и светло, и я не решилась войти, просто спряталась под окном у самой сцены и слушала, как звучит среди человеческого гомона ее чистый голос, нараспев читающий стихи. Вдыхала и впитывала этот звук… и уже тогда окончательно полюбила ее — не видя еще и не прикасаясь ни разу.
Туллия проснулась к полудню, заворочалась под прохудившимся пледом, закашлялась: с годами растворенная в воздухе соль стала раздражать ее горло.
— Шизума… — пробормотала она, шаря рукой по матрасу.
Она давно привыкла, очнувшись, первым делом класть ладонь на меня, сжимать, ощущая, как проминается плоть, будто я была ей мячиком или плюшевой игрушкой. Так она понимала, что реальность все еще реальна, а сновидения отступили. Она уже не всегда различала, где одно, где другое.
Я подошла к ней, понимая, что намеренно не спешу, что мне доставляет удовольствие смотреть за ее мечущейся рукой. И тут же сердечник кольнула игла: неправильно так поступать с человеком.
Туллия схватилась за меня с еще большей, чем обычно, силой, потом судорожно вздохнула и наконец открыла глаза.
— Иди уже… — слабо сказала она, обиженно отталкивая меня. — Что на завтрак?
Она сидела на матрасе, раскинув ноги — сгибать колени ей было больно, и руками ела «крошево». На завтрак, обед и ужин (если Туллия не засыпала на закате) всегда было «крошево». Мое фирменное блюдо, состоящее из всего найденного, мелко покрошенного, иногда заправленное молоком или несвежим маслом, а однажды — соком какого-то нездешнего фрукта. Я нашла запечатанный контейнер с ним, наверное, он свалился с грузовой платформы. Вкус у «крошева» должен был быть… всеобъемлющим.
Туллия отправляла слипшиеся комочки в рот, жевала, невидящим взглядом уставившись в пространство, а я пыталась расчесать ей волосы. Пока она ела, я могла делать с ней что угодно, а вот потом бы она мне не далась.
Вылизав и отставив в сторону миску, Туллия перевернулась на четвереньки, со стоном поднялась и перебралась к рабочему углу. Когда-то там был стол, и наверняка он по-прежнему прятался где-то под коробками с пожелтевшими листами, под тетрадями с драными корешками, под давно пришедшими в негодность слюдяными пластинами из Колыбели, под покрытыми жирной пылью деталями, под всем тем, что составляло основу последнего, самого великого исследования Туллии. «Однажды, — говорила она, — я разберусь, как вы сделаны. И оживлю остальных». Иногда вместо «оживлю» звучало «вскрою», а бывало, Туллия затихала на «Однажды я разберусь…». Исследование стоило ей всего, даже семьи. От детей она теперь скрывалась, ведь те пытались отнять у нее дело всей жизни; муж умер, не дождавшись ее возвращения.