Выбрать главу

Платонова же на картине соблазнительно назвать Иоанном Крестителем, но не стоит: слишком уж патетическая фигура, нескромная, нерусская. Правда, ему, Платонову, пошла бы шкура, – недаром он так часто заставляет своих героев обрастать звериной шерстью. Такое же пристрастие я обнаружил у гениальной Карсон Маккаллерс, этого американского близнеца Цветаевой. Герои Платонова – озверевшие ангелы, ангелические звери. Природа животных ангелична (Бердяев, но вычитал, должно быть, у Фомы Аквинского). Платонов – «добрый», никаких «страстей» у него не наблюдается. «Страстотерпец» – да; то есть страсть как страдание, а не разрешение (тяги, инстинкта). Не козел (дионисийский), а барашек (сублимируя – агнец).

Я готов был возмутиться обложкой нового издания Платонова (Избранное, Москва, «Терра», 1999, художник А. Махов): на ней голова Платонова в верхнем углу, ниже мчится паровоз, еще ниже троица, тройка: старик, русская красавица, парень солдатской стрижки. Обложка совершенно позднесталинская, послевоенная, только по-нынешнему соплями обмазанная, глянцевая. Потом догадался: так и надо. Платонов – он и есть Сталин, сел вместо него на обложку. С его портретом на полотнищах нужно выходить на Красную площадь Седьмого ноября, Первого мая, Восьмого марта, в Международный юношеский день. Платонов на месте Сталина – эволюция и в то же время вечный образ, пик, истина русского сознания, художественного и всякого. Это понимают (смутно) все, понимает художник А. Махов. Платонов – это Сталин сегодня. Россия – страна, в которой Христос, Платонов и Сталин составляют некое единство. В этом мифе Платонов в роли медиатора.

Самое, так сказать, смешное, что вовсе не был он, Сталин, Великим Инквизитором. Великий Инквизитор в его противоположности Христу – принцип культуры, культуры как репрессии, христианство без Христа – то есть Запад (отнюдь не только католицизм). По Шпенглеру, христианства на Западе и не было. Это сейчас там христианство развели – под влиянием всепобеждающих идей Великого Октября. Шесть недель оплачиваемого отпуска и пенсия в сорок два года (французские железнодорожники): гедонизм на вполне болезненной основе. Один такой гедонист (из поляков, как Ницше) разъезжает по миру и раздает всем сестрам по серьгам: хочет быть большим католиком, чем Папа.

Не то платоновские железнодорожники-страстотерпцы, вроде начальника станции Левина, которому Гурвич решительно отказал в звании большевика. Это, говорит, нищий с котомкой, а не большевик. Как будто большевики не ездили с котомкой в «столыпиных»! Гурвич и сам чуть не поехал. Это потом они разгулялись – после Сталина и его железного наркома, так и не сумевшего спасти вождя от поругания. Каганович появляется в этом рассказе («Бессмертие»), почему он и не печатался в платоновских посмертных советских сборниках, да и сейчас, кажется, не печатается. Рассказ не лучший и не худший у Платонова, то есть ординарно гениальный. Вот деталь к характеристике его гиперсоцреализма: горящему на работе Левину не до женщин (соцлитовский штамп), однако говорится об этом так: «Левин сам погладил и поласкал руками свое тело, зашедшееся от усталости». Опять сатир снял маску, показал – сделал – рожу. Сатир ли? маска ли? Ведь нет у Платонова «объектов», везде он сам, он всех любит и всех порождает. Он советскую власть породил. Плюс электрификацию всей страны.

И когда Левин в конце рассказа думает, что не все ресурсы использованы и можно увеличить нагрузку на шейку оси, читателю кажется, что разговор идет о шейке матки.

Любит Платонов всех, но ему что Босталоева, что наружные изоляторы, что Москва Честнова, что метростроевская вагонетка.

Есть у железнодорожников рабочий термин: больной паровоз, то есть с дефектами, испорченный, не годный к сиюминутной работе. Сдается, что это было придумано специально для Платонова: атом, ген его языка да и тематики. Сколько раз жалел он машины! Но чтобы технику не только любить, но и жалеть, надо, чтобы она заболела, то есть сломать ее, испортить. И сколько раз он ее портил (особенно выразительно в рассказе «Родина электричества»: виден специалист, как написал по этому поводу С. Бочаров). Платонов – самый настоящий, в реальности существовавший, а не выделанный вредитель, шахтинец, член Промпартии, подручный Рамзина. Вернее, это он Рамзина и выдумал. Смысл Рамзина и прочего вредительства: большевики хотели индустриализации, но не хотели, чтобы она работала, Рамзин – это их бессознательное нежелание, от которого таким образом освобождались, проецируя его вовне.

Сходная идея была у Олеши: Иван Бабичев, развративший машину и давший ей имя Офелия. Можно было бы сказать, что Платонов – развертывание этого олешинского сюжета, если б не столь ощутимая разница масштабов, меры, веса. Женщин Платонов редуцирует к физико-химии, даже не к биологии, зато машину видит в аспекте Вечной Женственности. Даже в образе, пардон, Приснодевы. Один из его машинистов говорит: паровоз не баба, с лишней дыркой не поедет. Но это и значит: испортить паровоз, продырявить, а потом (тут же!) пожалеть и приласкать. Любить – значит портить. Не нужно видеть здесь иносказания, ибо в одном рассказе очень раннего Платонова («Бучило») сказано: Хане, жене Соломона, два офицера-охальника загнали в матку кол, оттого и померла.

Как сказал Учитель, бывают случаи, когда кол – это просто кол.

Платонов – африканский колдун, производящий ритуал женского обрезания. Не эксплицирую. Да и зачем, когда есть «Счастливая Москва» с ее расчлененной героиней и африканским хирургом Самбукиным? И тут же, рядом – вот Платонов! – говорится такое:

Он шел за нею, все время нечаянно отставая, и однообразно думал о ней, но с такой трогательностью, что, если бы Москва присела мочиться, Сарториус бы заплакал.

Хороший писатель, «Чехов», здесь бы остановился: лучше меньше, да лучше. Но Платонов знает, что надо больше и хуже:

Честнова дала ему понести туфли, он незаметно обнюхал их и даже коснулся языком; теперь Москва Честнова и все, что касалось ее, даже самое нечистое, не вызывало в Сарториусе никакой брезгливости, и на отходы из нее он мог бы глядеть с крайним любопытством, потому что отходы тоже недавно составляли часть прекрасного человека.

Толстой называл такое «лирической дерзостью». Проще сказать – гений. До такого и Джойс не доходил, оставляя соответствующие подробности в письмах отъехавшей в Дублин жене (был в панике, когда обнаружил, что эти письма пропали; не пропали). А Платонов не паниковал – переводил в прием.

Все это вместе – нелюбовь и нежность – называется христианством. И у Платонова христианство не только сюжет (тайный, «латентный»), но и самое его художество, метод. Он пишет апокрифические Евангелия. Фома Человеков, он влагает персты в Христовы раны. Лижет язвы у гнойных и расслабленных, как Екатерина Сиенская, или как там ее звали.

В кино такое не покажешь – выйдет порнография, к тому же «извращенная». Его, кино, тени все-таки тени от предметов, не слова. Между тем есть художник кино, близкий к этому, то есть к Платонову: Бертолуччи. Его главный «платоновский» фильм, однако, не «Последнее танго в Париже», а «Под покровом небес». Не Парижа в качестве задника требует Платонов, а пустыни, раскаленного неба. И в этой пустыне появляется у Бертолуччи неизвестно для чего и кем брошенный платоновский портальный кран, а из-под него вылезают платоновские оборванные мальчишки. (Если это и Эйзенштейн – а это так: шпана в «Стачке», – то линия связи та же, через доступных беспризорников.) Тема «Под покровом небес» – необходимая и тяжкая зависимость от женщины, иронически сниженная второй, «каскадной», парой – алкоголиком-англичанином и его деспотической мамашей (которая, оказывается, вовсе и не мамаша, а старая любовница, соответственно замаскированная). Брак как пустыня. Прочтите «Такыр» и «Джан» под этим углом – и вам больше не понадобятся библейские реминисценции, никакого Моисея с его народом. Чагатаев ушел в пустыню от московской жены, которая если и беременна, то не от него. А дочка ее Ксеня – девушка Мюд.