В итоге я осталась со временем один на один.
Занятия мои им прерываются заботой о государстве, а также о моем сыне и моих племянниках, поэтому не могут послужить даже цели накопления знаний. И все же я чувствую, что я права. Быть может, однажды трудолюбивый монах обнаружит мои безымянные записки и внесет их в каталог, и так они послужат… нет, не доказательством, равным пяти доказательствам бытия Бога, но слабым, полустертым, женским – да, женским! – свидетельством о времени.
Ибо время во Флоренции течет не так, как течет в Равенне, и время в Венеции движется куда быстрее времени Рима. Говорят, что там маленькие лодки движутся по городу сами, с помощью звука, и поэт наставляет себе железную трубку, похожую на крошечную бомбарду, прямо в лоб, а после падает мертвым; что там тысячи людей с узкими глазами ходят по городу и дивятся ему. Но я не знаю, я там не была и не вполне верю рассказам. А если это и правда, то к чему Венеции так ускоряться? Не впору ли было ей замедлиться? Быть может, там слишком много прях или слишком много спешащих людей?
Я знаю, что наш город живет быстрее других, и эту разницу я объясняю лишь одним тем фактом, что у нас больше прях, и тем, что мы окрашиваем квасцами нашу нить – и так она бежит быстрее по колесу. Также, мне кажется, имеет значение то, что в нашем городе много дорог, а дороги и путники (особенно те, что путешествуют на повозках или в каретах – в чем-то, что имеет колесо) тоже ускоряют время окружающего мира. Хотя для самих путешественников время скорее замедляется.
Вроде бы при таком разнотекущем времени должно казаться, что одни будут жить для других по сотни лет, а другие для третьих – умирать в двадцать немощными стариками. Но этого не происходит. Линии человеческих времен сопоставимы: и в Равенне, и в Риме, и во Флоренции, и в Милане, и в дальних землях – тоже.
В общем, тема эта еще ждет своего исследователя, но, быть может, мои неаккуратные записки помогут ему в этом труде.
Часть 1. Кардинал Валенсии и графиня Пезаро и Градары
Глава 7, в которой говорится о благочестивой деве Лукреции
Быстро летели дни, быстро росли Лукреция и Джоффре.
Налились, осыпались ближе к осени оливковые деревья, прибыли сваты – будущие родственники.
Пышно въехали они в Рим, торжественно вошли во дворец де Борха. Первым шел Людовико Сфорца по прозвищу Моро, что означало и мавра, и шелковицу.
С высокой галереи смотрела вниз Лукреция на огромное тело свата, главы рода Сфорца, на его суровые глаза, на герб с головой мавра и шелковицей, на синий его наряд, на золотые орденские цепи, на звенящие шпоры. Смотрела минуту, потом рванулась в сторону, прочь.
Все заметили это, но не подали вида, а Александр одним взглядом послал Сезара найти ее. Сын ловко растворился в толпе, проскользнул мимо кавалеров и дам, прошел стремительным шагом по коридорам и анфиладам, вышел в сад, прошел в глухой его угол – и там она сидела, обхватив руками старый лавр.
Шептала ему: спрячь, спрячь меня, укрой.
Сезар подошел к ней, и она повернулась к нему вполоборота, так, чтобы видеть его, но напрямую не смотреть.
Он сказал:
– Милая, нельзя так, негостеприимно. Это большой гость, а ты дама нашего рода, надо гостей приветствовать. Тем более что матери нет.
– Я не могу, Сезар, – ответила она, и по ее щекам потекли слезы. – Я боюсь его. И всего его рода тоже боюсь. Когда вы говорили о них, я не думала, что так будет. Но он страшный человек, и воля его страшна. Воля его рода черная и злая. Я думала, что привыкла, потому что твоя воля, воля отца, воля Хуана тоже страшны и темны. Но ваша тьма имеет цвет: она окрашена алым, это цвет кардинальской мантии, это цвет крови и цвет праздника. Но воля Сфорца – это темнота, в которой гаснут звуки, свет и чувство. Не отдавайте меня в такую семью!
Сезар положил ей руку на плечо, сказал:
– Отец уже решил. Все сговорено.
– И ты, брат! – с плачем воскликнула она.
На сердце у него было тяжело, но он надеялся, что она этого не увидит. Рука его, словно паучья, пробежала по ее руке, ладонь столкнулась с ладонью – он тянул ее прочь от лавра, тянул к себе, на себя, приговаривал: