Выбрать главу

… В литинституте моим руководителем был Александр Исбах. Относился он ко мне отвратительно — может быть, сказывалось и то, что в литературной жизни тех лет он и А. К. находились на совершенно разных позициях. Поддержал меня — в очень важный момент моей студенческой жизни — Николай Огнев, известный в те годы прозаик. Прочитав мои рассказы, он отнесся к ним довольно благосклонно, хотя и отметил при этом плохое знание быта. А откуда оно могло быть у меня? Ведь я была девочкой с восьмого этажа «Дома правительства».

Отца в те годы удивляла исключительная мрачность моих рассказов. Кое-что из написанного тогда я помню, хотя, конечно, все мои тогдашние умонастроения перекрыла потом Колыма.

А. К. арестовали сразу после процесса Пятакова, Сокольникова, Радека, Серебрякова и других. Серебряков был его близким другом — об этом есть в повести «За живой и мертвой водой». И мое следствие интересовал прежде всего отец. Больше всего спрашивали о том, кто бывал у нас в доме, о чем говорили, говорили ли о политике, рассказывали ли анекдоты?

Первые два допроса длились непрерывно каждый по шестнадцать часов. Но никакой «пищи» следователю я не дала — ни одного слова в протокол занесено не было. В ответ на все вопросы использовала отговорку: была маленькая и ничего не понимала.

Я прошу Галину Александровну рассказать, кто из писателей был наиболее близок А. К. Воронскому.

Г. А. Вероятно, Пильняк, Бабель, Веселый, Есенин. Знаю историю о том, как Есенин и Пастернак подрались в кабинете у А. К. в редакции «Красной нови». А. К. бросился их разнимать, что было, вероятно, не очень эффективно, так как роста А. К. был небольшого, ниже среднего. Кстати у Катаева в повести «Алмазный мой венец» этот факт подан превратно — там А. К. только наблюдает, как дерутся два поэта. С Катаевым у А. К. близких отношений не было — отталкивал его цинизм.

… Были у А. К. дружеские отношения с Н. И. Ежовым — еще до того, как тот стал наркомом внутренних дел, в пору его работы в ЦК.

Об отношениях А. К. с писателями я знала не мало. Отец часто брал меня с собой, отправляясь к кому-нибудь в гости. Я была для него как бы палочкой-выручалочкой: после того, как вечер заканчивался, отцу, если б он был один, пришлось бы провожать кого-то из дам, а коль скоро я находилась при нем, эта обязанность с него слагалась.

О политике в компаниях тех лет говорить избегали. Гораздо больше о положении в стране я узнавала из бесед с отцом с глазу на глаз. Я очень дружила с А. К. — гораздо больше, чем с мамой, хотя девочке в моем возрасте полагалось бы быть ближе к матери. Но с отцом мне было интереснее.

Существовала в наших отношениях и такая форма. А. К. давал мне какую-нибудь книгу и говорил: «Прочти. Если скажешь, что интересно, я тоже прочту». И пользовался моими рекомендациями. Обычно наши оценки совпадали. Хотя был и такой случай: я похвалила, а он от книги в восторг, кажется, не пришел. «Плохо?» — «Нет, хорошо, но мне очень не нравится герой».

Следствие по моему делу было недолгим. Арест в середине марта, а уже в начале июня приговор: пять лет. Проходило нас по делу четверо. Муся Виленская жила с нами в том же 1-м Доме (имеется в виду 1-й Дом Советов, разместившийся после переезда правительственных учреждений в Москву в гостинице «Метрополь». — А. Б.). Ее отец Виленский-Сибиряков, старый революционер, неоднократно репрессированный при царизме, возглавлял в советское время издательство «Тюрьма и каторга», был членом оппозиции. С Мусей я близка не была. По-хорошему бойкая, она была совсем не похожа на меня — я была замкнутой, и мы даже не дружили. Хотя моя мама меня к ней и подталкивала.

На следствии Виленская меня уличала в антисоветских поступках. Как-то я поделилась с ней своей досадой: написала очерк о художниках Палеха, а в журнале его отвергли: «Воронскую печатать не будем», явно как носительницу этой фамилии. Я в разговоре с Виленской возмущалась тогда: «Какая наглость!» Следствием этот эпизод был расценен как очернительство Советской власти — преследует детей арестованных. За этот фактик следователь Смирнов отблагодарил Мусю — разрешил ей написать открытку домой. Подачку эту она получила в моем присутствии. Утвердительно Муся ответила и на вопрос: «Были ли у Воронской антисоветские настроения?»

С Татьяной Грюнштейн (ее отец тоже старый большевик, сидел при царе в Шлиссельбургской крепости) мы учились в одной школе, но были еще менее близки. Я и вовсе потеряла ее из вида, когда она поступила в геологический институт, а потом вышла замуж за своего однокурсника Степанькова. Однако это не помешало ей дать показания на меня (равно как и на собственного мужа).

Следствие пыталось представить нашу — несуществующую! — группу как молодежную троцкистскую организацию. Из этого ничего не могло выйти — все было надумано. Тем не менее обвинение сохранилось: КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность — А. Б.), хотя срок был и небольшой — пять лет нам, трем женщинам, и три года Степанькову. Все мы после приговора оказались на Колыме.

Беседа четвертая

В предыдущей беседе Галина Александровна упомянула о том, что среди тогдашних заключенных существовало размежевание на тех, кто полагал, что вакханалия арестов — это произвол органов, НКВД, о котором высшее руководство просто не знает, и тех, кто догадывался о роли в массовых репрессиях самого вождя. Я прошу Галину Александровну рассказать о том, как к этому вопросу относились в ее семье.

— Мама относилась к числу тех, кто сомневался в Сталине. Дело в том, что Александр Константинович очень рано стал многое предчувствовать. Конечно, он не мог предвидеть всех кровавых последствий сталинского террора, но к Сталину относился очень скептически. Отсюда и мой скептицизм, и мамин — в еще большей степени. Ну а в лагере она как все мы, стала «дозревать».

А. К. очень рано сказал мне: «Сталин начинает задвигать Ленина». Эта мысль показалась мне невозможной: как кто-то мог «задвинуть» Ленина? Но фразу отца я запомнила, а потом убедилась, что А. К. был прав. Сказал он так, по-моему, в конце двадцатых годов.

Наш эшелон ушел из Москвы 30 июня 1937 года. Вагон был из одних «политических», кроме нас — только одна спекулянтка и одна воровка. Вели они себя вполне пристойно, так как понимали, что им здесь не гулять.

Из тех, кто был в вагоне, помню Зинаиду Лихачеву, Брагинскую (литработника), моих подельниц Виленскую и Грюнштейн, харбинку Бирон, Мальскую (у нее муж был коммунистом, на какой-то ответственной работе), Надю Ветрову, Ларюшину (недавно она умерла), Антонину Гуничеву (рабочая девочка), Асю Нехтюлину… Ехали мы около месяца.

Я спрашиваю Г. А., помнит ли она песню, сочиненную 3. А. Лихачевой на мотив знаменитой «Каховки»:

Бутырка Бутырка, Потом пересылка, А время как пуля летит… Охотское море, Нагаева бухта — Этапы большого пути.

Эта песня, как писала мне Зинаида Алексеевна, родилась во время пути на Колыму.

Г. А. Да, помню. Там были такие слова:

Мы мирные люди. За что мы попали — Сама до сих пор не пойму.

А еще Зинаида Лихачева сочинила за время пути песню на мотив известного романса Вертинского:

Где вы теперь? Кто вам «снимает» пальцы? Что на допросах натрепали зря? Ведь мы теперь безвестные скитальцы И с пересылки — прямо в лагеря. В последний раз Москву увидеть близко Сквозь «черный ворон» мельком удалось. И в лагерях — отнюдь не в Сан-Франциско — Вы жизнь свою начнете на авось.

Под Владивостоком, кажется, на Второй речке, мы провели еще около месяца. Потом нас погрузили на «Кулу», и мы оказались в Магадане. Здесь, в транзите, прожили еще месяц. Нас выводили на работу. В это время в городе прокладывали коммуникации, и нас ставили засыпать траншеи. Выводили нас без охраны. Руководила нами бандитка-староста Анка. Она не орала, не изображала из себя начальницу. И по-своему даже заботилась о нас: советовала не обращать внимания ни на какие, даже самые заманчивые, предложения прохожих, не велела никуда отходить от места работы — заманят, изнасилуют, убьют.