Выбрать главу

Иногда посылали в какое-нибудь учреждение мыть полы, окна. Раз послали работать на хлебозавод.

С питанием обстояло удовлетворительно. Кормили в основном перловой кашей. Давали еще рыбу — не соленую, свежую. Вероятно, треску. Картошки не было. Мясо не давали. Хлеба было достаточно. О сахаре не помню. У меня к нему нелюбовь врожденная. И в Бутылке я его отсутствия (или присутствия?) не помню.

Еще в Магадане я получила обратно свою телеграмму, посланную маме в Москву, с отметкой «не проживает». Стало понятно, что и ее арестовали.

Через месяц нас стали делить, кого куда послать. Принцип был простой: верхняя часть алфавита — на прииска, нижняя — на сельхозработы. Мне полагалось отправиться на прииск, но моя приятельница Ларюшина очень не хотела, чтобы нас разлучили, и кого-то она упросила, чтобы и меня послали на сельхозработы. Так я оказалась в «Эльгене».

Поселили нас в палатках несмотря на зиму. Работа была на первых порах разная: мыли полы, обслуживали слет заключенных-ударниц (из бытовичек), дней пять помогали на кухне. Потом послали на лесоповал.

Гаранин, тот самый начальник СВИТЛ (он приезжал в это время на «Эльген»), говорят, узнав, что женщин послали на такую тяжелую работу, сделал удивленное лицо. На вид он, вопреки общему теперь представлению, не был каким-то страшилищем. Он еще спросил, имея в виду нас, направленных на лесоповал: «Чаю им там, что ли, организовать?»

На лесоповале я работала четыре-пять месяцев, то есть до апреля-мая, пока не начались полевые работы. Страдала только врожденной мигренью. Здесь меня опекала Люся (Людмила, Ольга, Лариса? — полного имени не знаю) Кушнер, вероятно, 1900-го года рождения, осужденная за принадлежность к зиновьевской оппозиции. Она следила за тем, чтобы я не хваталась за тяжелые бревна, ворочала их сама. «Тебе жить, а мне нет!» — говорила она. Я с ней спорила: почему это ей не жить? Ведь она уже половину срока отсидела!.. Ее взяли от нас неизвестно за что в начале 1938-го года, говорили, что она погибла на «Серпантинке».

Потом я была еще две с половиной зимы на лесоповале. Возили нас, заключенных женщин, как-то на покос, в Мылгу, а одно лето мы были в Сусумане, тоже на сельхозработах. Удалось все это пережить, хотя особыми физическими свойствами я не обладала.

Мой срок заканчивался 14 марта 1942 года, но освободили меня лишь 14 сентября 1944 года, то есть пересидка была более двух лет. Однако то, что освободили в 44-м, было огромной удачей, так как в то время задерживали «до конца войны», и лишь очень немногим удавалось попадать в те списки (по 30–35 человек, их зачитывали на поверках), в которых значились фамилии счастливцев.

Я думаю, что освободилась благодаря моей напарнице Фаине Шуцкевер (осужденной жене крупного военоначальника). Фаина, несмотря на свой возраст (она была много старше меня), регулярно показывала очень высокую производительность труда в деле, которому она обучила и меня — мы плели корзины. Она гнала выработку на 141 процент, которая давала и ей и мне возможность ежедневно получать по одному кг хлеба, так как сильно страдала от недоедания. У меня аппетит был скромнее, я бы удовольствовалась и 650-тью граммами, и, соответственно, выработкой в 131 процент. Но Фаина была непреклонной.

Фаина умерла, может быть, потому, что не выдержала этой гонки, мне же она принесла освобождение.

С Иваном Степановичем Исаевым мы были знакомы еще по литинституту, помнится, он даже ухаживал за мной тогда, но, по всей вероятности, не очень прилежно. Оказавшись на Колыме за КРА (контрреволюционная агитация. — А. Б.), он сумел узнать, что я на Эльгене, прислал сначала записку, потом посылку. Он освободился раньше меня и жил на Усть-Утиной.

14 сентября 1944 года он приехал на Эльген и попросил свидания со мной. Воспитатель сказал: «Я бы дал, но в зоне — Циммерман». Об этой начальнице лагеря, о том, как она преследовала заключенных за «контакты с лицами иного пола», известно. Но все-таки я осмелилась пойти к ней попросить о свидании с Исаевым, соврала, что это мой двоюродный брат, просила дать свидание при охране — Циммерман все равно не разрешила.

Я в тот день не работала. После отказа в свидании разревелась. Но — очень хорошо это помню! — в тот день сказала самой себе: «А все-таки ее время кончается и наступает мое!» В ту же ночь пришла телеграмма об освобождении. А через месяц я вышла замуж за Ивана Степановича.

После окончания войны была возможность выехать на материк. Но все во мне кричало: «Нет! Ни в коем случае!». Я была уверена, что, оказавшись там, сразу буду арестована и получу новый срок. А в 48-м или 49-м пришло указание: с моей статьей на материк не выпускать. Мы жили на Утиной, я работала нормировщицей на промкомбинате, потом в сберкассе, Иван Степанович — завскладом в подсобном хозяйстве.

Но ареста не удалось избежать. Арестовали там же, на Усть-Утиной, привезли в Ягодное и здесь продержали 25 дней в следственном изоляторе. Кажется, я была первой женщиной — «повторницей» в Южном управлении. Потом пришло указание освободить женщин, имеющих детей до восьми лет. Моей дочери Валентине было тогда четыре года.

Когда приехали арестовывать на Усть-Утиную, я подумала, что это за Иваном Степановичем. У него сложились плохие отношения с агрономом подсобного хозяйства, и было известно, что тот написал на мужа донос. Ордер предъявили только после обыска, и в нем я увидела свою фамилию. Я выронила эту бумажку из рук. Опер на меня закричал: «Поднимите ордер!»

— Не буду! Вам она нужна — вы и поднимайте. И не орите на меня — не таких слыхала.

Я была в тот момент в очень странном состоянии, которое трудно объяснить. Огромное волнение, но действовала я вполне решительно. Перешла в другую комнату, села, сцепила руки на груди: «Можете применять оружие, но я не двинусь с места!»

Понимала ли я тогда, что мое сопротивление бессмысленно? Наверное, нет. Они бились со мной три часа — я не сдвинулась с места. Наконец, попросили Ивана Степановича, и уже он стал уговаривать меня — уговорил.

Потом я забыла эту сцену на полтора года. Она выпала у меня из памяти, словно ее и не было.

Будучи ссыльной, я жила со своей семьей до 1950-го года на Усть-Утиной. Потом мы переехали на Дебин. А в начале 1953-го года перебрались в Магадан.

Когда мы подъезжали к городу, на магаданской пересылке я узнала, что Сталин тяжело заболел. И когда в том доме, где мы временно остановились, мы сели за стол и подняли тост за новоселье, здоровье присутствующих и прочее, я про себя, потому что неизвестно было, что за человек наш магаданский хозяин, — от всей души пожелала скорой смерти тирану. Мое пожелание очень скоро сбылось.

А вот одно — давнее, неистребимое — так и оказалось неисполненным. Много лет, будучи в лагере, я хотела увидеть «живьем» хоть одну настоящую шпионку, диверсантку, террористку. Но так и не встретила такой. Были несчастные женщины разных возрастов, национальностей, разного социального происхождения и положения, многие из них были осуждены по самым страшным статьям на чудовищные сроки, но все это было вранье, чудовищная, преступная ложь.

Беседа пятая

Я прошу Галину Александровну рассказать о судьбах тех, кто был осужден вместе с нею по одному делу.

Г. А. Я уже говорила, что нам, трем женщинам, дали по пять лет, а мужу Грюнштейн — три года. Все четверо мы оказались на Колыме. Все отбыли свои сроки. Затем Виленская и Грюнштейн так же, как и я, получили ссылку на неопределенный срок. Виленская заболела, у нее что-то произошло с глазами, ее отправили сначала в Магадан, а потом разрешили выехать в Москву. Так что она простилась с Колымой раньше нас.

Грюнштейн работала геологом на Утинке и будучи ссыльной. Потом переселилась, кажется, в Тирасполь. Степаньков, отбыв свой срок лишения свободы, также работал на Колыме геологом.