Рассказы этого свидетеля гораздо страшнее смерти. Немцы отбирали из ранее привезенных евреев нескольких человек с располагающей к доверию наружностью, хорошо одетых, и приказывали им встречать новые эшелоны и уверять прибывших:
— Теперь можете быть спокойны. Здесь уж вы останетесь.
— Слава богу, — отвечали вновь прибывшие.
— Не сомневайтесь. Здесь вам будет хорошо.
Дора записывает добросовестно, не торопясь, и особенно старается хорошо перевести на русский язык то, что рассказывает по-еврейски старик. Она пишет целыми часами, терпеливо согнувшись над столом, так же, как весь день гнется над бумагами в горсовете. Она трудолюбива и усидчива — наследие отца-ученого и дедов-книжников. Ей, в сущности, не совсем ясно, кому нужен этот утомительный труд по вечерам и что из него выйдет. Но какой-то голос внутри говорит ей, что этого требуют пропавшие без вести Геня и Боря, повешенный отец, погибшая семья, все ее знакомые и близкие в этом городе, из которых в живых осталось только несколько человек. Она вспоминает то, что ей рассказали об отце: утром, перед тем как немцы его повесили, они запрягли его в телегу, как лошадь — с хомутом и дугой, и заставили возить на ней по главной улице бочку с водой.
С сосредоточенным видом читает она старику вслух по-русски некоторые места своих записей и спрашивает затем, так ли она перевела.
— Да, — хмурясь, кивает головой старик и, подумав с минуту, добавляет: — Да, должно быть, так.
Темное лицо еврея напоминает Доре головешку, выхваченную из огня. От него как будто исходит запах жженых костей. Дора примостила к столу длинную скамейку, чтобы ее гость мог диктовать полулежа. Он так слаб, что едва шевелит губами. Рассказывает он все еще об одной из первых партий, отправленных в газовые камеры и в печи, — а ведь таких партий там в лагере погибло много, много, не сосчитать. Но он убежден, что ни одной не пропустит, потому что в каждой запомнилось что-нибудь такое, чего забыть нельзя.
— В одном эшелоне, — рассказывает он, — привезли молодую женщину, писаную красавицу, другой такой я в жизни своей не видывал. И был в той же партии молодой художник. Так немцы ему приказали нарисовать ее красками в чем мать родила. Он, бывало, сидит, рисует и плачет. А она надеялась, что ее оставят в живых — за красоту. Но потом, когда ее повели со всеми в камеру…
Дора пишет быстро-быстро, совсем забыв, что нужно проверять перевод. Старик перестал диктовать… «Наверно, ослаб, пусть передохнет», — думает Дора и ждет, не поднимая глаз от только что написанных строчек. Но вдруг она слышит тихие всхлипывания, они перемежаются еще более тихими вздохами. Заунывная жалоба, монотонная, как жужжание мухи, которая бьется о стекло, ища выхода.
Дора поражена: у него хватило мужества рассказать о стольких ужасных смертях, а теперь он плачет. Слезы, одна за другой, текут по его лицу, по глубоким морщинам, застревают в реденькой бородке.
— Что с вами? — спрашивает участливо Дора. — Вы плачете?
— Да, — с трудом отвечает он сквозь всхлипывания. — Такая красота… а они сожгли, не пожалели. Всякий раз, как вспомню… очень уж за сердце хватает…
Видно, и Дору «схватило за сердце». Она вдруг падает головой на стол. Чем больше она старается сдержать рыдания, тем сильнее трясутся ее плечи. Всем сердцем чувствует она разверзшуюся навсегда пропасть, отделяющую ее от прежней жизни, широкую, как океан. Оплакивает погибшую радость, убитую красоту… О боже, сколько красоты они уничтожили!..
Успокоившись немного, она замечает, что измученный старик задремал. Заплаканными глазами вглядывается она в дальний угол с таким выражением, как смотрят в пустоту. Проходит минут пять или больше… Доре почему-то сверлят мозг слова, которые написаны там, на уцелевшей стене… И рука машинально записывает на обороте последней исписанной страницы:
«Хану увели из гетто 27-го рано утром».
А старик все еще дремлет, полулежа на скамье, придвинутой к столу. По глубоким желобкам его морщин растекается мертвенный мрак, вливаясь в черные впадины под закрытыми глазами. И в слабом свете лампочки, проходящем сквозь тонкий шелк, лицо его — как восковое лицо мертвеца в гробу. Доре вспоминается кирпично-красное лицо ее отца, здорового, широкоплечего старика — одного из тех, которые до смертного часа сохраняют энергию и живость. Сколько ума скрывалось в каждой складочке этого лица… И неожиданно для самой себя девушка пишет на обороте страницы: