Сестры напоминали сросшихся близнецов: их крики, вопли и стоны, казалось, вырывались из одной груди.
Сон у Пенека сейчас же отлетел. «Дом» переполнялся рыданьями. Рыданьями были наполнены все комнаты. Казалось, они непрестанно приливают извне, из-за стен, из-за ставен. За окнами, как приглушенный сигнал ночной тревоги, шумели старые разросшиеся акации. Разбуженные частыми порывами ветра, они кряхтели, зловеще стучали о крышу, стены, окна. Их гул сливался в одно целое с рыданьями внутри дома.
Пенек не понимал: «С чего это деревья так неистовствуют? Кому они угрожают?»
Сердце Пенека забилось тревогой. Быстро спустив ноги с кроватки, он, в одной рубашонке, стрелой понесся в отцовскую комнату…
Отец лежал на боку. Его голова, приподнятая над подушкой, упиралась о локоть, лицо было мучительно искривлено, а пыльно-седая борода, еще более дряхлая и больная, чем сам отец, неподвижно замерла.
Слова, которые отец бросал, обжигали всех в комнате. Пенеку они показались больнее ударов.
— Несчастье!
— Вот вы какие…
— Скрыли от меня все! От отца…
— Как давно болен?
— Третью неделю?
— Не люди вы, а душегубы…
— Жалели меня… покой мой оберегали… Так, так… ну что же… спасибо вам… радуйтесь…
Тут отец засуетился. Еле шевеля трясущимися руками, тотчас начал одеваться: он спешил к умирающему Хаиму. Сделав несколько шагов, отец зашатался, обеими руками судорожно сжал бок, присел и взглянул на окружающих вопрошающими глазами.
— Что же теперь будет?
Он все же пересилил себя. Решил:
— Дойти сил не хватит… разбудите Янкла… пусть заложит… поеду…
Кто-то из домашних побежал на конюшню. Пенеку было безразлично — поехать или пойти. Охваченный желанием не отставать от взрослых, он побежал в дальнюю комнату, чтобы одеться. Схватив платье в охапку, он быстро вернулся и удивленно замер: ни отца, ни сестер уже не было. С улицы слышался стук удаляющихся колес, сонный стук, глухой, ночной, будто спешащий помочь умирающему Хаиму.
Но помощь запоздала, — Хаим умирает.
Стоя в длинной рубашонке, с платьем, зажатым в охапку, Пенек растерянно оглянулся. Расставив голые ноги, чувствуя босыми пятками ночную прохладу пола, Пенек мгновение прислушивался к дребезжанию удаляющейся коляски и вдруг разрыдался.
Кругом все сразу стало холодно и мертво. Приспущенный огонь лампы на круглом, накрытом скатертью столе, зеркало, наклонно висевшее между двумя задрапированными окнами, диван в углу, высокие плетеные кресла — все это удивленно замерло: никогда еще Пенек, такой упрямый и сдержанный, не изливал перед ними душу в таких истошных криках.
Из дальней комнаты у самой кухни, по ту сторону всех этих черных теней, что расползлись по столовой, передней и, дальше, по длинным коридорам, послышались голоса. Оттуда на плач Пенека прибежали кухарка Буня и Шейндл-долговязая, обе босые, в одном исподнем, с платочками на всклокоченных волосах, видно, прямо с постели. Но даже по сонным лицам их можно было угадать, что это они впустили Лею и Цирель, это они после ухода отца закрыли дверь тяжелым засовом. Обе ежились от ночного холода, но в овалах их заспанных лиц, в глазах и всем их облике было что-то необычно милое, ночное, женственное.
Этого Пенек в них еще никогда не замечал.
Они заторопились, успокаивая мальчика:
— Ну, хватит… хватит…
— Не плачь…
— Ты же умница!
При этом обе почему-то часто, как-то по-особому поглядывали на стенные часы и повторяли, зевая:
— Ну и ноченька!
— Неужели еще и двух не пробило?
Тогда ночная тьма объяла дом, окутала его бесконечно длинной черной мантией. Дом тонул в ее необъятных складках. Во тьму ушли и беспокойно шумящие старые разросшиеся акации.
Под порывами ветра гнулись деревья, заупокойно стонали, завывали вокруг дома, словно море вокруг гибнущего корабля, стучали ветвями о ставни и железную крышу. Была темь, безграничная и бескрайняя. Бесконечно тянулись минуты предсмертного томления Хаима, человека рано поседевшего, любившего качать ребят на плече, любившего озорно крикнуть им над самым ухом «ку-ка-ре-ку».
Пенек притих, съежился; укрывшись коротенькой курточкой, он прикорнул на диване в углу. От волнения он стучал зубами. Все в нем ныло, исходило беспредельной тоской.
Хаим…
А за круглым столом у приспущенного огня лампы в одном исподнем, с платочками на спутанных волосах, все еще сидели Буня и Шейндл-долговязая. Они подолгу протяжно зевали, как-то необычно сонно произносили слова. Они теперь не только присматривали за перепуганным Пенеком. Им было страшно вернуться в этот час в свою дальнюю темную комнатку близ кухни, страшно лечь там в измятую постель. С каждым порывом ночного ветра за стенами дома они замирали, затаив дыхание вслушивались в затихавший шум старых акаций. Тогда казалось: за скрипом крыш и заборов слышатся тяжелые, шлепающие шаги — не человека, а исполински грузного истукана, палача с железной палицей в руках. Он отряжен, чтобы оборвать нить жизни, прикончить Хаима, но он слеп, этот истукан. Нелегко ему добраться и найти дверь Хаима. Он пробует лапами дверные засовы. Порой кажется: гулкие отзвуки его шагов слышны и здесь, над чердаком.