Выбрать главу

Шейндл перехватила меру лести, допускаемой Левиным. Поэтому он морщится.

— Оставь… О семьях, что кормятся вокруг моих дел, лучше не говори. Противно мне. Не ребенок же я, чтобы меня уламывать: ты, мол, чудненький, открой ротик, покушай кашку… Не поеду я! Вот и все. Оставь меня. Не хочу я ехать!

— Не хочешь?

Шейндл-важная глубоко задета. У нее сразу пропадает желание ходить вокруг да около. Сам отец довел ее до этого. Ее судорожно сжатые губы вот-вот выпалят дерзость. Зубы готовы вцепиться в противника.

— И «ты» решаешься мне сказать: «Я не хочу»? — Ее голос хоть и не громок, но полон возмущения. — «Ты» не хочешь… Кто же это «ты»? А — я? А мне ты хоть раз в жизни позволил сказать: «Я не хочу»? Забыл уже? Хорошо. Тогда я тебе напомню. За Бериша я вышла по твоей воле или по своему желанию? Кто этого добивался, я или ты?

Тишина.

Ее голос крепнет:

— Молчишь? Напрасно… Мне любопытно было бы услышать твой ответ.

Возбуждение Шейндл постепенно нарастает. Это заметно по ее учащенному дыханию, по быстрым шагам, которыми она меряет комнату. Начинает она с того, что выкладывает всю тяжесть обиды, нанесенной ей отцом. Она больше не подыскивает деликатных слов, начинает выражаться почти что грубо, — так в подобных случаях разговаривают в простонародье.

— Уж лучше бы ты меня избил тогда! Из дому выставил! Как прислугу за порог выбросил бы!..

— Да замолчи ты! — умоляет ее отец.

— Оставь! — еще сильнее вскипает она. — Почему я должна замолчать? Кто же скажет тебе правду в глаза, если не родная дочь? Ты разбил мои девичьи мечты, всю мою жизнь растоптал. В твоем доме я и желать ничего не смела. Да, да… Не смела! Ты меня всегда пилил даже за одни желания… Хотела я выйти за человека с высшим образованием… За адвоката Минскера. Он только поселился тогда в нашем городе… Ты знал: я изнываю по нему, брежу им. Он стал известен, приобрел большую практику. За ним охотились во всех богатых домах, где только были девицы на выданье. Минскер у нас пороги обивал, несколько лет ко мне сватался, подсылал разных людей уломать тебя… Считался с твоей набожностью, готов был на уступки пойти: кошерную кухню у себя завести обещал, бороду был готов отрастить, как полагается набожному еврею…

— Ерунда… — перебивает ее отец. — Воображаю: у адвоката Минскера — и вдруг борода раввина, да еще кошерная кухня… Многого все это стоит, если человек обзаводится ими не для бога, а чтобы заполучить жену…

— Хорошо, пусть так, — уступает Шейндл-важная, — но ты ведь знал, что я по нему сохла, а при тебе даже заикнуться об этом не смела…

Отец непоколебим.

— Ну, довольно, — говорит он, — ты и сама не знала, чего хотела. Об этом и говорить нечего. Ты ведь было задумала замуж выходить за этого… доморощенного комедианта Шлему. По уши была влюблена…

— Пожалуйста, — повышает голос Шейндл-важная, — не путай, прошу тебя. Не я была в Шлему влюблена, а наоборот — он в меня. Вот как это было…

— Вот как? — иронизирует отец. — Почему же это он был влюблен именно в тебя? Почему не в кухарку Буню или Шейндл-долговязую?

4

Вот оно что…

Тут только и становится по-настоящему занятно.

Шлема — младший сын тетки Пенека со стороны матери — «прошел огонь и воду», как отзываются о нем в городе. Сейчас он — инспектор страхового общества, имеет под началом нескольких агентов, разъезжает с ними по уезду, собирает страховые взносы у помещиков. Он все еще холост. Случается, по дороге он останавливается перед «домом». У подъезда его ожидает парный экипаж, самый щегольской в городе извозчик.

Сидя на козлах, широкозадый возница рассказывает кучеру Янклу о Шлеме:

— Не скупой он, грех жаловаться. Цена мне по такции три рубля в час положена. А он как когда. Порой и четыре и пять рубликов пожалует. Любит очень быструю езду, вовсю велит гнать. Это так, езда с ним нелегкая… «Гони во всю ивановскую» — требует.

Шлема — высокий, бритый, одет с иголочки, носит котелок и коротенький пиджачок. Его как-то спросили:

— Неужто, Шлема, такая мода теперь пошла? На голове горшок, а сиденье все наружу?

На Шлемином цыгански удлиненном лице едва заметно улыбнулась одна лишь точка.

— Да, — ответил он тихо, едва шевеля губами, — что касается сиденья, то лишь теперь поняли: это самое главное из того, что человек должен показывать миру…

На Шлемином лице улыбается одна лишь точка, но и этой одной улыбающейся точкой он заставляет всех окружающих покатываться от хохота, — такая уж сила в этом Шлеме! Умеет он изображать разных людей, даже самых старых женщин, умеет подражать говору маленьких детей, старых евреев, умеет петь на разные голоса — басом, баритоном, тенором, женским голосом, умеет он и но-настоящему петь: задушевно, сильно, красиво, так что за сердце берет. Иногда ему вдруг вздумается передразнить голос сердитого Зейдла или же старого Ешуа. Тогда из кухни прибегают Буня и Шейндл-долговязая, становятся у дверей, но их не замечают — до того все захвачены искусством Шлемы.