Выбрать главу

— Они делают то же, что Нахман… Зачем же они скрывают это?

Пенеку вспомнилось, как они набожно омывают руки при входе в дом и как благоговейно шепчут молитву умиленными устами. Их благочестие вызывало в нем теперь большее отвращение, чем прикосновение к слепым щенятам в сарае. Вспомнилась турецкая шаль, в которую кутается мать, вспомнились молитвы, которые она шепчет долгими часами, когда на нее находят приступы богобоязненности и благочестия.

— Она тоже… Зря она скрывает, что она такая же, как Нахман!

Каждый раз, когда она упрекает его, Пенека, в недостатке благочестия, она неизменно повторяет:

— Безбожником растешь! Уж лучше бы тебя господь в детстве прибрал.

А что, если ей в ответ сказать:

«А ты не лучше… Делаешь то же, что и Нахман».

Сидя на ступеньках, Пенек вдруг насторожился. Каким-то неуловимым чувством он понял: кто-то приближается, и вздрогнул:

— Что это?

Оглянулся.

В высоких шнурованных ботинках, разодетая по-праздничному, вышла из-за забора Буня и подходила к Пенеку, упершись в бока, шагая медлительно-важно: она уже выполнила всю дневную работу и не знала теперь, куда девать свой досуг. В ее полнокровном лице, покрасневшем после умывания, светилось что-то новое для Пенека. Ее упругое тело словно щеголяло молодцеватой раскачивающейся походкой, крепкими икрами. Увидев Пенека, она смутилась, встревоженно остановилась. Она, видимо, опасалась, не догадается ли Пенек, зачем она бродит здесь, по ту сторону дома, позади высокого забора. С минуту они испытующе смотрели друг ка друга, словно впились зрачками.

Буня, не выдержав взгляда, спросила:

— Чего расселся тут на ступеньках?

Вновь встретилась глазами с Пенеком и подавила улыбку:

— А мы тебя ищем! — Она взглянула на свои ладони, сплошь покрытые черными трещинами, — руки кухарки, прикрыла ими улыбающееся лицо. — Пойдем! — позвала она. — Будем ужинать…

В этот миг Пенек почувствовал прилив чего-то удивительного, нового, никогда еще не испытанного. Это новое было чем-то связано с Буней, с ее свежевымытым лицом, с ее молодцеватым, крепким шагом. В то же время у него вспыхнула мысль: Буня неспроста ежедневно бродит здесь, за высоким забором, принарядившись по-праздничному.

Пожалуй, надо будет подсмотреть за ней, что она тут делает?

2

У Пенека о самом себе твердо сложившееся мнение: «Я удачливый человек!»

Пускай в доме его недолюбливают, пускай держат на кухне. А все же, за что он ни возьмется, ему во всем удача — да еще какая!

Он весь захвачен теперь наблюдениями за странным поведением Буни. Едва он решил подсмотреть, «зачем Буня бродит за забором», как перед ним сразу открылась новая глава жизни.

У Буни, оказывается, появился жених. Да еще какой жених! Сам Гершл — брат знаменитого сапожника Рахмиела. У них теперь не на шутку завязалась любовь — и какая любовь!

Пенек подслушал, как об этом говорила Шейндл-долговязая и Янкл.

— Огнем горит! — сказала Шейндл-долговязая о Буне.

— Да, — холодно ответил Янкл, — даже чадом несет…

Пенек удивлен.

«Как же я этого не заметил?»

Он не может себе этого простить. Ведь если он сам не попытается подглядеть, как у людей «завязывается любовь», как они при этом «огнем горят», он об этом никогда и не узнает: никто ему эту тайну не раскроет.

Это — во-первых.

А во-вторых, любовь-то у Буни с кем? Шутка ли сказать: Гершл!

Гершл, как Пенеку известно, сапожник, да еще какой! Сапоги шьет, пожалуй, лучше даже, чем его брат Рахмиел. Ремеслом своим Гершл, впрочем, очень редко занимается. Сам он говорит о себе:

— Проживем и так!..

Этим он хочет сказать: пусть другие поработают, а я поживу в свое удовольствие.

Основная статья его доходов, правда, несколько необычна: он то и дело женится на молодых женщинах, прикарманивает их приданое и тут же разводится. В городе его зовут — «Гершл-пекарь».

«Пекарем» его величают потому, что врет он без удержу, выпекает сказки ежедневно дюжинами, подает их неостывшими, с пылу с жару, словно подрумяненные блины, — вот-вот из печи!

Гершл — человек бывалый: он ни перед чем не остановится. Десять лет подряд он уклонялся от воинской повинности и в связи с этим честно отдавал должное местной полиции. Затем ему надоели ежемесячные взносы уряднику. Гершл добровольно явился к властям и ушел на четыре года в солдаты.

Домой он возвратился какой-то по-новому стройный, приосанившийся, солдатски нарядный. Пружинил ногами в новых полулаковых сапогах, по-фельдфебельски лихо покручивал светлый ус. Он беспрестанно сыпал диковинными небылицами.