— Еще раз, соль, раз, два, три, четыре…
— Не касаться, сказал я, не касаться пальцем струн…
— Скрипку подбородком крепче прижать…
— Водить, водить смычком…
— Не останавливаться…
— Ради бога… счет соблюдайте… Считайте… раз, два, три, четыре…
— Чище… чище…
— Смычком легче, еще легче…
— lie скрипите, не скрипите…
Пенек, вбежав в комнату, остановился как вкопанный. Мигом обозрев эту необычную картину, он надул щеки, задержал дыхание, чтобы тут же не прыснуть со смеху. По мнению Пенека, наибольшие трудности выпали на долю непомерно вытянувшегося носа Фолика. Слыханное ли это дело, чтобы нос рвался играть на скрипке? Нос дрожал, пыхтел, точно ревновал к пальцам, к руке со смычком. А эти дикие, душераздирающие скрипы и визги, извлекаемые тяжеловесной правой рукой Фолика, вооруженной смычком!
От этих звуков невольно хотелось подпрыгнуть и закричать, как от зубной боли.
Пенек был до крайности изумлен:
— Какой действительно ни к чему не способный человек этот Фолик!
Из конторы, где отец засел еще с вечера, уже второй раз прибегали к Фолику:
— Отец сказал, он не в силах больше… Сию же минуту прекратить музыку!
Пенек тотчас побежал к отцу. Без определенной цели. Просто хотелось посмотреть, что там делается. Он вспомнил об отце: человек стоит одной ногой в могиле и поучает окружающих: «Не давайте своим желаниям властвовать над собой», а сам не может побороть в себе желания быть богатым…
В конторе кипел ученый спор, как всегда по субботним вечерам. На письменном столе, вокруг лампы, груды раскрытых фолиантов талмуда и других богословских книг. Лица Ешуа Фрейдеса, отца, даже кассира Мойше раскраснелись и словно окаменели в упорстве. Они больше не люди, каждый из них воплощенный богословский текст.
Войдя в комнату, Пенек почувствовал, что тут идет какая-то странная, необычная драка. Тут дубасят друг друга по головам не палками, а мыслями.
Михоел Левин только что высказал мысль, противоречащую всем богословским суждениям.
В спорных случаях, настаивал он, не обязательно подчиняться мнению большинства. Раз спор возник, то и один ученый может оказаться авторитетнее целого десятка. Вообще мнение одной значительной личности весит больше, чем суждение целой толпы. Однако мир еще не дорос до этого…
Пенек поражен. Ешуа, видит он, в азарте спора совсем забыл, что он нищий, что он погряз в несчастьях, в которых беспомощно бьется, точно муха в паутине. Пенека интересует: а что, если ему напомнить о них! Не помогло бы. Ешуа весь поглощен спором, ко всему остальному он глух.
Яростно жестикулируя обеими руками, он обращается уже не к Левину, а к кассиру Мойше.
— Он… — Ешуа показал на Левина. — Что он мне за басни сочиняет? Курам на смех! Какой это довод: «Мир еще не дорос»! До кого не дорос? Противно даже слушать. Все он искажает, всеми средствами добивается одной цели: истолковать все так, как это выгодно богачу. Я ему вопрос в упор ставлю. Послушай, я требую, чтобы ты ответил прямо!
Михоел Левин, поправив очки на носу, посмотрел на Ешуа Фрейдеса.
— Не то, — бормотал он, — нет, не то…
Он ни на волосок не отступал от высказанного им мнения.
Пенек склонен принять сторону Ешуа. Ему тоже как-то не по душе, чтобы среди великого множества людей был бы один-единственный недосягаемый праведник.
Почему же вдруг замолк отец? Он замер, поднял голову, прислушивается. Должно быть, он, как и Пенек, услышал звон бубенцов, — к дому подъехал экипаж.
Через открытые окна было слышно, как опустевший экипаж проехал во двор, как горячие лошади позвякивают там бубенцами. Пенек на минуту выскочил из дому — взглянуть на коляску. Вернувшись, он не узнал отцовского кабинета: куда девались Ешуа, кассир Мойше? Как это так быстро улегся кипучий, ожесточенный спор!
Против отца, под ярко горящей висячей лампой широко, точно на двух стульях, расселся Нехемья Брустонецкий, один из компаньонов Левина, крупнейший богач не только городка, но и всей округи. Грузный, с большим выпуклым животом, Нехемья распространял вокруг себя вкусные запахи колбасной лавки и дорогого трубочного табака. Умными смеющимися глазами он глядел на Михоела Левина. Самодовольным словам, веселому густому басу вторил его колыхающийся живот.
— А ты все еще выглядишь сушеной воблой, Михоел! Думаешь ты больно много, вот что. Оттого и сохнешь. Я на днях о тебе говорил. Михоел, сказал я, он сам сухопарый, дети у него худущие, жена костлявая, и даже жареные утки, которыми она меня потчует, когда я у них в гостях бываю, и утки, ха-ха-ха, хе-хе-хе!.. Какие же это утки? Кожа да кости…