Выбрать главу

Уже не раз Пенека уличали в разных прегрешениях:

он не совершает утреннего омовения,

нарушает святость субботнего отдыха — рвет вишни с деревьев,

не читает перед сном ночной молитвы,

вызывающе держит себя с пожилыми, почтенными евреями,

ночует в конюшне с кучером Янклом.

Не раз мать распекала Пенека за эти проступки. Распекала громогласно. Делала это намеренно при чужих, чтобы избегнуть кары божьей, чтобы никто не мог обвинить ее в беспричинной неприязни к сыну, чтобы все поняли, почему она держит Пенека на кухне, среди прислуги.

Да не одна только мать — Пенека часто вразумляют Фолик и Блюма (Фолик старше его лет на семь, Блюма — лет на пять). С набожным и постным видом они укоряют Пенека:

— Нечестивец!

— Отребье!

— Вырастешь шантрапой!

А главное, стыдят библейскими словами: «Блудный сын».

При этом злорадно напоминают: Пятикнижие велит «сына буйного и строптивого» самим родителям «побить каменьями насмерть».

Однажды Фолик, упитанный дюжий малый, сильно побил Пенека. Пенек завопил, надеясь, что мать заступится за него (когда отец дома, он никому не дает бить Пенека). В это время мать шептала длинную молитву. Не спеша она дочитала ее до конца. Ей, видно, и в голову не приходило заступиться за Пенека. Словно начиная новую молитву, она тихо произнесла:

— Да благословит господь твои руки, Фолик!

Тогда Пенек рванул со стола тяжелую каменную черепаху и, швырнув ее Фолику в лицо, радостно замер. Фолик, обхватив голову руками, завыл на разные голоса: так захлебываются собаки в ночную пору хриплым лаем. После этого Фолик долго ходил с повязкой на лице, — под повязкой красовались разноцветные подтеки.

Мать, словно беседуя сама с собой, произнесла в раздумье:

— Вот как? Значит, дело не в одной распущенности. С божьей помощью, в семье нашей душегубца растим. Ну что ж! Будем знать, с кем имеем дело!..

2

Такова супруга Михоела Левина. На нее часто находят приступы ненасытной набожности. Находят внезапно, без всякой видимой причины. Тогда, даже в будни, она уединяется в тихую комнатку позади просторного, пустынного зала, проводит целые дни в молитве, почти не вкушает пищи, часто омывает руки, словно набожные евреи в судный день, — и чувствует близость к богу. В такие дни турецкая шаль на ее плечах — как покрывало на алтаре, как святая завеса, отделяющая и ее и бога от греховных взоров недостойных творений всевышнего.

Приступ благочестия охватил ее и этим летом накануне отъезда.

Незадолго до прощания с домашними она случайно увидела, как Пенек принялся за еду, не помыв рук и не сотворив предтрапезной молитвы. Посмотрела она на его грязные ногти, на его толстые губы, посмотрела с отвращением, словно увидела свой омерзительный безобразный грех.

— Слушай! — начала она, отчетливо и даже торжественно чеканя слова. Прищурившись, она снова посмотрела на сына и отодвинулась от него, как от нечистого существа. — Слушай, Пенек, — повторила она, и ее устами словно заговорил сам молитвенник: — Благочестия от тебя не жду. Видно, не суждено тебе благочестивым быть. — Она вздохнула. — Что ж из тебя выйдет? Нечестивец? Лиходей? Уж лучше прибрал бы тебя всевышний в детстве! — И опять вздохнула. — Дай бог, чтобы я ошиблась! Тебя уж никто не исправит. Дело пропащее!

Пенек и сам склонен так думать: «Да, я „пропащий“!»

И не без оснований думает так Пенек. Поводов к тому много в любое время. Взять бы хоть это лето: мать за границей, всех «детей» отправили на лиман, недаром же его одного оставили дома:

— Он «пропащий»!

Пенек повторяет про себя:

— Пиши пропало… Мне уж ничто не поможет!

Тут он слышит голос Шейндл-долговязой. Она хочет предупредить неминуемое недовольство хозяина и настаивает:

— Пенек, прошу тебя, пойди ты в хедер!

3

Знойный летний день. Будни. Послеобеденное время. На улице пылает раскаленное солнце.

Пенек сидит в хедере и вместе с другими школьниками — их человек двенадцать — громко вторит за учителем, почти выкрикивая, грозные, суровые слова Пятикнижия, сопровождая их переводом.

От неустанного повторения одних и тех же слов, от гула детских голосов нарастает волна какого-то дурманящего угара. Монотонный говор сливается в ленивое жужжание, туманит голову, тяжелит сердце, заполняет всю комнату — похоже, будто кругом мерцают и чадят бесчисленные восковые свечи. Под его мерцание, под однообразный гул голосов перед глазами Пенека беспрестанно мелькает турецкая шаль: мать кутается в нее, когда пылает благочестием и любовью к богу.