Выбрать главу

Каждую неделю по вторникам в любую погоду он ездил на своей лошади за двадцать — двадцать пять верст (версты были немереные) на станцию Павлиново, отвозил и привозил почту. Получал он за это жалованье — десять рублей в год.

Правда, у него был дополнительный доход: почти все денежные переводы, которые шли в нашу местность, на почте обычно получал мой отец «по доверенности». Было часто и так, что отправители, зная честность отца, посылали деньги прямо на его имя с просьбой передать их тому-то и тому-то. Полученные на почте переводы он незамедлительно вручал тем, для кого они предназначались, и брал в свою пользу по одной копейке с каждого рубля. Таким образом за иную поездку он мог заработать копеек пятьдесят или даже целый рубль — в зависимости от того, какую сумму составляли полученные переводы.

Когда я немножко подрос, то в поездки на станцию — это могло быть только летом — отец иногда брал с собою и меня. И я всегда очень радовался этому.

На станции Павлиново я впервые в жизни увидел железную дорогу, поезд.

Мечтой моего отца было сделать меня телеграфистом. И он часто говорил мне:

— Вот когда ты подрастешь, поговорю я тогда с начальником.— (Подразумевался начальник почты.) — Может, он и согласится взять тебя в ученики. Поучишься там, сколько полагается, и станешь отбивать телеграммы. И жалованье тебе будет идти...

Почтарство моего отца способствовало тому, что я самоучкой выучился сначала читать, а потом и писать. Учился я по газетам и журналам, которые отец привозил с почты и которые мне разрешалось «поглядеть», пока они не передавались подписчикам.

Лет с десяти или одиннадцати я стал чуть ли не единственным на всю округу «сочинителем писем». Из всех окрестных деревень ко мне приходили отцы, матери, жены писать письма своим близким, уехавшим в города на заработки.

Правда, вначале мои клиенты относились ко мне довольно недоверчиво.

— Писарь то больно мал. Дойдет ли его письмо-то? — говорили они.

Но скоро я разбил это недоверие. Я писал такие низкие поклоны, так ясно и убедительно описывал всяческие недостачи в хозяйстве, так жалостливо просил прислать денег — «хотя бы рубля три», потому что без этого «хоть живым в могилу ложись»,— что мои клиенты были окончательно покорены.

И обо мне стали говорить уже по-другому:

— Он хоть и маленький, а понимает...

Особенно же меня любили за письма солдатки и вообще молодые женщины, мужья которых находились в отсутствии.

Таким женщинам в мужниных семьях жилось в большинстве случаев плохо: и свекор их бранит, и свекровь попрекает, и золовки недовольны... Обижают все. кому только не лень. А жаловаться некому. Да и жаловаться-то нельзя. Узнают в доме про жалобу, еще хуже станет. И носили эти женщины свою обиду, свое горе одиноко и молчаливо, А если и плакали, то втихомолку, чтобы никто не видел, не слышал. И одна у них была надежда — надежда на мужа: может, он защитит.

И когда иной становилось особенно тяжко, она просила меня:

— Миша, напиши письмо...

Письма эти обычно писались по секрету от свекра или свекрови, и я никогда и никому не рассказывал о них. И доверие ко мне было полное.

Сидишь, бывало, где-нибудь в полутемной клети и пишешь, примостясь на сундуке. А рядом женщина — грустная и молчаливая. И с такой надеждой смотрит она на бегающее по бумаге перо, как будто и впрямь моя слабая детская рука сможет снять с ее плеч всю тяжесть обид и горя. Начнешь читать написанное, а она — в слезы.

— Ну, что еще добавить?

А она плачет и плачет и слова выговорить не может.

Ответы на такие письма также вручались и читались «по секрету». Читал их обычно тоже я.

Были, понятно, и такие женщины, которые пытались поссорить своего мужа с семьей, и поэтому они советовали «денег в дом больше не присылать, потому что бездонную яму все равно не наполнишь». А ты, мол, лучше деньги попридержи — там видно будет. Может, нам с ними (то есть с семьей мужа) и жить не придется...

Если я писал письмо, то должен был исписать целиком весь лист почтовой бумаги—со всех четырех сторон. Хоть чем-нибудь, но лист заполнялся. Письмо с пробелами никогда не отправлялось. Этого требовали заказчики, которые считали, что раз за бумагу заплачены деньги, то она должна быть исписана до конца.

За письмо мне платили обычно пять копеек. Но если кто-либо давай только три копейки, то я тоже не возражал.

И так как деньги эти были мои личные, то и распоряжаться ими я мог сам. Обычно я сразу же их тратил, но тратил не на одного себя, а на всю семью. Я бежал в лавочку и покупал селедку или четверть фунта сахару. И тогда в семье наступало настоящее пиршество.