– Да все в беспокойствах, все в хлопотах, – участливо промолвила Ираида. – В город на житье сбирается, до выгонки хочет там устроиться… А тут еще эти неприятности одна вслед за другой: Марья Гавриловна замуж вышла. Прасковья Патаповна…
– А еще-то что? – спросил Самоквасов.
– Больше-то ничего, – несколько даже удивившись такому вопросу, отвечала мать Ираида. – Что ж еще-то?.. И того вдоволь… Слава теперь пошла на ихнюю обитель, праздная молва… Разве легко это матушке?
– Что ж ей очень-то печалиться? – успокоившись несколько насчет Фленушки, молвил Петр Степаныч. «Видно, мать Таисея ради красного словца пустяков наплела», – подумал он и продолжал свои речи, обращаясь к Ираиде: – Марья Гавриловна была не из обительских, не под матушкиным началом жила, Прасковьи Патаповны свадьбу отец устроил…
– Так-то оно так, благодетель, а все же нелегко перенести это матушке, – сказала на то Ираида. – Хоша бы насчет племянненки – конечно, не жила она в обители, погостить лишь на краткое время приехала, и выкрали ее не из кельи, а на гулянке, опять же и всю эту самокрутку сам родитель для дурацкой, прости Господи, потехи своей состряпал… Да на Москве-то не так посудили… Оскорбляются… «Мы, – пишут, – посла к вам по духовному делу послали, а вы его оженили, да еще у церковного попа повенчали!» Такую остуду от первейших благодетелей принять большой расчет, особливо при надлежащей нужде. От того от самого матушка Манефа и к Макарью не поехала. «Глаза, говорит, стыдно показать перед московскими…» Марья Гавриловна замуж ушла – матушке убыток, да какой еще убыток-от. Пришла ведь она к ней на неисходное житие. У нас в скиту так полагали, да и сама матушка Манефа так думала, что, когда скончалась бы Марья Гавриловна, все бы, что после нее ни осталось – пошло в обитель. Она же и в город с матушкой обещалась переехать… Тут, благодетель, такой убыток, что сразу-то и не сосчитаешь… Да еще что выходит теперь!.. Муженек-от ее присылал сюда, чтобы домик – от Марьи Гавриловны на своз продать али чтоб матушка Манефа деньги за него уплатила… Вот какого гуся подхватила себе наша вдовушка… Ни стыда нет в глазах, ни совести… Да не что взял – никаких бумаг на то, что домик Марьи Гавриловнин, нет… Поверенный-от его, не солоно хлебавши, подобру-поздорову и отъехал. Судом беспутный грозит… Пожалуй, еще бы матушке хлопот не нажить…
– А Фленушка что? – немножко помолчав и зорко глядя на Ираиду, спросил Петр Степаныч. – Матушка Таисея такие мне страсти про нее рассказала, что не знаю, как и верить. Постричься, слышь, хотела, потом руки на себя наложить вздумала…
– Это точно, что на постриг совсем было она согласилась. Матушка-то Манефа давно ведь склоняет ее надеть иночество, – сказала мать Ираида. – Ну согласилась было, а там через сколько-то дней опять: «Не хочу да не хочу…» Ну и пошумела, опечалила матушку… Девица ведь неразумная! – примолвила Ираида. – Ведь, ежели она примет иночество, матушка-то Манефа при своем животе благословит ее на игуменство, и никто из обительских слова против того не молвит. А пошлет Господь по душу матушки, а Фленушка в белицах будет – ну тогда и отошли ее красные дни. Кого б ни изобрали тогда во игуменьи, никто уж такой воли, как теперь, ей не даст. Всего натерпится, со всяким горем спознается. Пока матушка Манефа жива, ей во всем воля, а преставится матушка, из чужих рук придется глядеть. Матушка Манефа старица мудрая, все это хорошо понимает, оттого и желательно ей поскорее Фленушку присовокупить к ангельскому чину. А она ровно бешеная, пользы своей не познает – только и слов, что «не хочу» да «не хочу».
– А руки-то как же хотела на себя поднять? – спросил Петр Степаныч.
– Чудила! – добродушно улыбаясь, молвила мать Ираида. – Она ведь изо сего скиту у нас самая затейная, самая потешная… Ножик схватила: «Зарежусь, кричит, а иночества[310] не вздену». Ну, и пошумела в келарне, а не то чтобы вправду думала руки на себя наложить. Наши девицы были при том, они сказывали. А мать Виринея, знаете ее, испужалась да к матушке Манефе побегла… и наделала пуще шуму еще… Тем все и покончилось. Раздосадовали оченно тогда Флену-то Васильевну, оттого так и расходилась. А перед тем, надо полагать, зубки пополоскала, под турахом[311] маленько была.
Схватившись за локотник кресла, Самоквасов тихо промолвил:
– Неужто вправду?
– Правда, благодетель, истинная правда. Что же мне хвастать?.. Из-за чего?.. Не сама она творила да пустяшные слова говорила – бальзамчик говорил… – равнодушно промолвила мать Ираида.
– Неужто вправду? – еще тише повторил Петр Степаныч.
310
Здесь под словами «иночество» разумеется коротенькая манатейка вроде пелеринки, носимая старообрядскими иноками и инокинями.
311